Стихи Поженяна

Ах, как я кричал когда-то

Ах, как я кричал когда-то:
вашу мать... концы и кранцы...
Бродят по военкомату
одноногие афганцы.
Их суровые медали
однозвучны и негромки.
Их клевать не перестали
похоронки, похоронки.
...Знать бы, что чему основа
что бедою отбелило.
Может, не случилось снова
то, что было, то, что было.
Может, кануло б с концами
и ушло дурными снами
то, что делалось с отцами
и что с нами, и что с нами.
Не пришедших на свиданье,
тех, кто с горечью повенчан,
одарите за страданья
и воздайте за увечья.
Но куда что подевалось,
будь я проклят, в самом деле.
Глупые навоевались.
Умные разбогатели.

В ночь на семьдесят четвёртый

1

Хорошо быть одному,
если переходишь поле.
Пой себе на вольной воле,
постигая свет и тьму.
Хорошо быть одному
на коне или пароме.
Даже в многолюдном доме
хорошо быть одному.
Пей вино или кури,
говори по телефону.
Чтобы было меньше звону,
дверь плотнее притвори.
Ни хулы, ни маеты.
Сам — и пресный и крылатый.
Хорошо б ещё зарплату
сам себе платил бы ты.
И не будет ни разлук,
ни потерь, ни огорчений.
Сам себе дурак и гений.
Сам себе и враг и друг...
И не буйствует запрет:
Всё с собою. Под рукою.
Боже, что ж это такое!
Распоясался поэт.
Лоб горит, неровно дышит,
на висках холодный пот.
В двери рвётся Новый год,
за столами — весь народ.
Время пить, а он всё пишет.
Кот кровать его колышет
и дудит в его фагот.

2

Как хорошо, рассвет не скоро!
А рядом Толя, ты, Леон.
За рамой — снег ли или лён.
И я, как вами, окружён
непроницаемостью бора.
Как хорошо, что мы молчим.
Что в этой мгле скрестили руки,
как будто таинством мужчин
под Новый год, не без причин,
мы взяты на ночь на поруки.
И нет ни женщин и ни жён.
Мёд снова должен стать пчелою,
янтарь — затёкшею смолою.
Декабрь январём сожжён.
Как хорошо, что мы не пьём!
Что не от хворости всё это.
Воображением поэта
я всех вас вызвал для совета,
чтоб с вами взять себя живьём.
За рамой — снег ли или лён
на сонный бор роняет перья.
Снег веры или недоверья.
Что ж вы молчите, как деревья,
и ты, и Толя, и Леон?

Всё роздано: скрипка, топор и манок;

Всё роздано: скрипка, топор и манок;
загривок и шея, наживка и омуль,
лавровый венок и терновый венок,
хвала и хула, вознесенье и омут.
Давно отделилась от суши вода.
Мозг ищет пути отторженья от тела.
Лишь я со скворцом хлопочу неумело
над ранним ручьём, что течёт в никуда...

Дворняга

Когда ощенилась дворняга
в углу на соседских мешках,
захлопали люди дверями:
— Что проку в безродных щенках.
Нет масти — не будет и стати,
хвост кренделем, вниз голова,
и цвет разномастный, и, кстати,
нет спроса на псов без родства. —
И, чуя беду, бедолага,
постукивая хвостом,
щенков прикрывала дворняга
в распухших сосках животом.
Ночь минула. Утро настало.
Сосед мой — непьющий шофёр —
скулящих кутят закатал он
в матерчатый старый ковёр.
И вынес его воровато
в железобетонной руке.
И снова — круги по реке.
Но так уже было когда-то...
Ужели так долго лежали
на впалой груди облака?
Ужели не страшно, не жалко,
топить не устала ль рука?!

Дорога заказная

Дорога заказная
по тоненькому льду.
Зачем иду — не знаю.
Но всё-таки иду.
Моя луна за стогом.
И, верно, быть поре,
чтоб знать, с каким итогом
проснуться в декабре.
Я долго жил, а нажил
из трубочки дымок.
Телегу жизни нашей
расшатывал, как мог.
Зато я славно пожил,
собой не дорожа.
Умел ходить без дрожи
по лезвию ножа.
Лежал с разбитой бровью,
дышал едва-едва.
Как камни к изголовью,
я складывал слова.
Чтоб не было зазора.
Меж ними и судьбой.
Уже иду не в гору,
болтаю сам с собой.
Уже иду не в гору.
Железною десной
дожёвываю фору,
дарённую войной.

Жёны

Не паситесь в офсайте,
в тени у чужого крыльца.
Старых жён не бросайте,
несите свой крест до конца.
Их негладкие руки,
их горькие стрелки морщин —
наши с ними разлуки,
угрюмство домов без мужчин.
От себя не бегите,
есть сроки у каждой зимы.
Старых жён берегите, —
с годами они — это мы.
Что у нас под глазами
кладёт огорченья мешки,
и у них со слезами
не уходит, упав со щеки.
А что было, то будет:
и травы по грудь, - и снега.
От морей не убудет,
пока у морей — берега.

Заборы

Как же так получилось:
всё заборы, заборы.
Словно минное поле,
где бессильны сапёры.
И напротив, и рядом,
как дорожные знаки:
то нельзя, то не надо.
То — собаки...
И до боли понятно —
не стучись в эти дачи.
В дни торжеств, в дни печалей,
ни с приветом, ни с плачем.
А ведь долгие зимы
мы братались плетнями.
Разве ЗИСы и ЗИМы
вдруг легли между нами?!
А ведь были же вёсны
с песней: «Взвейтесь кострами...»
Разве личные сосны
встали вдруг между нами?!
Над Серебряным бором
тишина тишиною.
Занемевшим укором
звёздный меч надо мною.

Земной не знает, что пребудет там

Земной не знает, что пребудет там,
за тем холмом, уже иного знанья.
Но нет неотомщённым оправданья,
пока они не платят по счетам.
...Ставраки на допросе хлеб жевал
и сам был сер, и мят, и жёлт, и жёван.
Но без отцов детей растили жёны,
пока он век злодейский доживал.
Не высветлило крохотное: «Пли!» —
тень вечной вдовьей скорби под глазами.
И всё же отомщённость Березани
траву надежды сеяла в пыли.
...Не обошла судьба и Чухнина.
От обшлагов до шеи замарал он
матросской кровью китель адмирала.
И ненависть была расчехлена.
Под окнами, у стражи на виду,
тень, удлинившись, сделалась крылатой.
Он рухнул под садовничьей лопатой
в кустах сирени, в собственном саду.
...В заблудшей рясе не ушёл и он —
в обманной красной шапочке-поганке,
не выпроставший ноги из охранки,
продавший душу дьяволу, Гапон.
Его в прихожей вздёрнула рука,
вдали от причитания и шума.
И он повис в своей гапоньей шубе
с трагическим лицом еретика.
Случалось, грешник дважды был казним.
Его из свята камня выносили.
И голоса уже не голосили.
Но смертный спор ещё не кончен с ним.
Так Суллы тень являлась вдруг из мглы.
На плитах воскресала тень Нерона.
Но сколько б жизней ни жила ворона —
она — черна. Снега под ней — белы.

И крик подранка в камышах

И крик подранка в камышах,
беспомощный призыв: «Не надо»,
забор задушенного сада,
угрюмство шляпы на ушах
и жирный шаркающий шаг, —
за всё расплачиваться надо.
А ты-то думал: обойдусь,
живу вчерне и для парада.
И в небе, и на кухне гусь.
Что ж, соответствуй и не трусь:
за всё расплачиваться надо.
По всем земным счетам плати,
клади всё небо к изголовью,
за ложь бескровного пути,
чтоб реку жизни перейти,
расплачивайся алой кровью.
Но там, там тоже есть черта,
и суд всевышний, и награда,
и справедливости врата.
И надпись на воротах ада:
«За всё расплачиваться надо».

И те, кто в болотах, и те, кто во ржи

И те, кто в болотах, и те, кто во ржи,
за то, что я выжил, велели: скажи!
Велели: скажи, назови, нареки
во имя, во славу и вопреки.
...Я сам у себя оказался в плену,
как будто вернулся с войны на войну,
пытаясь на скошенном поле косить,
чтоб словом и делом друзей воскресить.
И я говорил тем, кто тише воды:
зачем вы не слышите голос беды?
И я говорил тем, кто ниже травы:
как знать вам цвет глаз, не подняв головы?
И я говорил в рот набравшим камней:
сказавший — не страшен, молчащий страшней.
У мирного времени свой обмолот.
Но годы войны, словно паковый лёд,
сдвигая границы, держали меня.
И слёзы катились по морде коня.
И чайки клевали глаза мертвецов.
А голубь порвался с почтовым кольцом.
А я всё сдавал и сдавал города,
и в них оставалась душа навсегда.
И не хоронил — зарывал, зарывал...
Как будто за всех уже отгоревал.
И чем, уходящим, нам было тесней,
тем красные маки красней и красней.
Но выцвела соль у солдатских рубах.
Та соль возвращенья как мёд на губах.
Возмездья озноб у победной черты,
не полдень реванша, а день правоты.
И песня, что я ли, не я ль допою, —
то песня солдат, уцелевших в бою.
От имени тех, кто в болотах, во ржи
остались. А нам повелели: скажи!

Короли

Сами мы короли —
не в ночи, а с утра...
Не сжигать корабли.
Строить их в ордера.
Ни сейчас, ни потом
не жалейте кили.
После нас — не потоп,
если мы — короли.
Надоело брюзжать:
не чума, не война...
Если губы разжать —
речь далёко слышна.
Время, вскинув свечу,
не приходит само...
Всё нам, брат, по плечу,
если мы не дерьмо.

Лёд взломавшая вода

Лёд взломавшая вода
тяжко рухнула на молы.
Ночь всю ночь варила смолы,
с днём покончив навсегда.
Сосны гнула, в окна дула,
сотрясая валуны,
ошалело била в дюнах
чугунами в чугуны.
А в нетопленном дому,
проникая с крыши в печи,
чей-то голос человечий,
завывая, славил тьму.
...Печи стынут без огня,
церкви старятся без звонниц.
Укрываясь от бессонниц,
сны покинули меня.
Ночь — длиннее. День — короче.
Дни состарятся в года.
А куда уходят ночи?
Не уходят никуда.

Маки

На Федюнинских холмах — тишина.
Над Малаховым курганом — сны.
Будто не было войны, но война
похоронена на дне тишины.

И казалось бы, всему вышел срок,
столько лет менялась в море вода.
А как выйдешь, как шагнешь за порог —
и от маков не уйти никуда.

Маки, маки, красные маки —
горькая память земли.
Неужели вам снятся атаки,
неужели вам снятся атаки
тех, кто с этих холмов не пришли?

Над Сапун-горой цветут тополя.
Над Сапун-горой летят журавли.
Но плывут из края в край по полям
маки, маки — совесть земли.

И казалось бы, ну что в том за страсть —
столько лет они пылают в траве.
Ах, как хочется в те травы упасть,
в красных маках полежать на земле!

Маки, маки, алые маки —
горькая память земли.
Неужели вам снятся атаки,
неужели вам снятся атаки
тех, кто с этих холмов не пришли!

На Федюнинских холмах — тишина.
Над Малаховым курганом — сны.
Будто не было войны, но война
похоронена на дне тишины.

Всё мне чудится порою: «Ура»!
Всё мне слышится команда: «Пли»!
И зажмуришься, а видишь: с утра
маки, маки по холмам поплыли.

Маки, маки, красные маки —
горькая память земли.
Неужели вам снятся атаки,
неужели вам снятся атаки
тех, кто с этих холмов не пришли!..

Маки, маки — алые маки...

Медведь

Всё равно, мне неведом
путь в обличье чужом.
Лучше гибнуть медведем,
чем чирикать чижом.
Красоваться мехами,
рваным шрамом на лбу.
На святого Михайла
разморозить гульбу
с мёдом и с мордобоем,
чтобы шерсть на кустах.
Чтоб от леса до моря
шла молва неспроста.
А на сватанье, тихим
(с ней душой не криви),
предложить медвежихе
сердце с лапой в крови.

Задирал, осмелев,
забавлялся, смешон...
Он на юге был лев,
а на севере — слон.
Не могли лопари
ни прощать, ни говеть.
И не зря был в цари
ими избран медведь.
И не зря в Олонце
на заре естества
стыл в медвежьем венце
их предел божества.
Остяки — Извини! —
бормотали во тьму,
перед тем как они
в грудь стреляли ему.
Он от боли
на задние лапы вставал.
И тогда они бойко —
наповал, наповал.
Ах, медведь мой, за что ж,
так безмерно любя,
на полати — под нож,
у берлоги — тебя?
То в овсах, то в хлебах,
то, чтоб было видней,
на «колёса» — в «грибах»,
на капкан — у корней.
И, чтоб хруст под костями,
чтоб недолго от ран:
вершковыми гвоздями,
под заточкой — чурбан.
Петли смётаны ловко,
яма в рост — глубока.
В рукавице рука —
вековая сноровка.
И со шкурой — домой.
А к обеду — ступни.
Летом или зимой
ждут медведя они.
...Мне страшна и люба,
мне горька и близка
и медвежья гульба,
и медвежья тоска.
Всё медведю в зачёт.
Не глядели б глаза,
как по морде течёт
человечья слеза.

Мир забывает тех, кому не повезло.

Мир забывает тех, кому не повезло.
И если ты промазал на дуэли,
забыл свой кортик на чужой постели,
упал с коня или сломал весло, -
спасенья нет, тебя забудет мир
без вздоха, сожаления и плача.
Свою удачу опроверг кумир.
Таков закон. Да здравствует удача!

Мой холодильник опустел, как дом

Мой холодильник опустел, как дом,
в нём ни колбас, ни сыра и ни пива.
Боюсь, что даже холоду тоскливо
и даже темноте пустынно в нём.
А было время: меж хвостов угрей
в капусте красной чесноки дремали.
В нём, как народы, сосуществовали
плоды земли и лакомства людей.
Презрев сословность, кастовость и род,
не этажу, а передышке рады,
к ветчинам плотно жались карбонады,
царил внизу рыбец — их антипод.
И, не соединённые пока,
с жирами не ведя переговоры,
сушили миротворческие поры
посланцы углевода и белка.
А я — владыка их и господин,
ещё не торопился хлопать дверцей.
Я терпеливо ждал единоверцев,
чтоб насладиться жизнью не один.
И отстучали женщин каблучки,
и голоса друзей угомонились,
и те, кто виноваты — повинились.
И вновь пусты и сети и сачки.
Но в складках остывающей души
над магмой несмирившегося плена
горчит полынью страсти тень Гогена.
И мы, глядишь, ещё пошебаршим.

Не бойтесь, не бойтесь

Не бойтесь, не бойтесь,
не всех трубачей замело.
Вставайте и пойте
любым неудачам назло.
Как спутаны снами,
лежат к голове голова.
Живут между нами
безмолвных признаний слова.
Нет сроков надежде,
но кто-то обязан летать.
И нужно, как прежде,
однажды над бруствером встать.
И крикнуть: не бойтесь,
не всех трубачей замело.
Вставайте и пойте
любым неудачам назло.
Телами прикрыли
мы землю спасённой весны.
Не зря наши крылья,
не зря наши крылья красны.

Не огорчайся, всё пройдёт.

Не огорчайся, всё пройдёт.
Прошла зима. Пройдёт и это.
И будет так, как будет летом.
На землю яблоко падёт.
Не как цыган из-под полы,
к нам август выкатит арбузы,
початки рыжей кукурузы
утяжелят собой столы.
Раскрасит крылья стрекоза,
лес отомкнёт свои засовы.
И любознательные совы
в жару уснут, открыв глаза.
А лисы, усмиряя дрожь,
откроют заячьи секреты.
Когда ты долго лета ждёшь,
всё будет так, как будет летом.
А если вопреки приметам
до срока кончится сезон,
природа сохранит закон:
хлебам — тока, оленям — гон.
И будет всё, как будет летом.

Не тому было сладко от пряностей

Не тому было сладко от пряностей,
кто в морях рисковал.
Был обычно в чести тот, кто прятался,
а не тот, кто искал.
Был порою увенчан до одури
тот лакей на коне,
кто от страха кричал:
— Кушать подано! —
А все танки — по мне.
Вот когда не спасают ни надолбы,
ни бетонные рвы.
В смертный час соблюдать себя надобно,
не щадя головы.
И пускай переплавщики дошлые
упрекнуть норовят
отгремевшей «каретою прошлого»,
тихим звоном наград.
Так ли, нет, всё равно нам недодано
из заветной сумы.
Все они — не дошедшие до дому —
тоже мы.

Отчего так мучительно душно

Отчего так мучительно душно
в холода этой жёсткой зимы?
То ли тело душе непослушно.
То ли долго не старимся мы.
И, казалось бы, утро положе,
и не той уже сухости жар,
море стынет быстрее, и всё же
берега уходящие жаль.
Никакого не будет пожара.
Никому я не щит, не броня.
Без меня обойдутся, пожалуй,
и товарищ, и сын, и родня,
И Она оттого, что живая,
дай ей бог, оживится другим...
За хребтами победного мая
без меня — одиночество им.
Жребий мой и суров был, и редок.
Мне дарован солдатский аванс:
не вернувшиеся из разведок,
я живу, чтобы помнить о вас.

Песня о друге

Если радость на всех одна,
На всех и беда одна.
В море встаёт за волной волна,
А за спиной – спина.

Здесь, у самой кромки бортов,
Друга прикроет друг.
Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг.

Друга не надо просить ни о чём,
С ним не страшна беда.
Друг мой – третье моё плечо –
Будет со мной всегда.

А случится, что он влюблён,
А я на его пути,
Уйду с дороги – таков закон:
Третий должен уйти.

Питер Брейгель

В колеснице жизни суматошной,
призванный ко всенощной не в срок,
ты не жди прощения, художник,
за незащищённости порок.
Не ищи признаний и причастья,
не лови ладонь поводыря.
Что в нём проку — суетное счастье
временных надежд календаря.
И не бойся самоотречений.
Ты ещё расплатишься сполна
чёрными ночами огорчений
за полотен светлые тона.

Подводя итоги

Что было, что не было —
по уши сыт.
Помельче просеял бы, —
нет таких сит.
Осколков своих
подпилил бы углы.
Да нет такой
сикамбриозной пилы.
Все ночи в чаду,
все похмельные дни
размыл бы, вернул,
да к чему мне они.
Друзей, что обидел я,
вот он — мой нож...
Да что уповать,
тех обид не вернёшь.
И всё же, хоть сам я себе
не судья:
не лгал, не шустрил, не прислуживал я.
А дни, что остались
(не глянешь на дно),
хотел бы дожить,
если мне суждено:
подальше от клейстера
и сургуча,
подальше от евнуха
и стукача,
от бальных снегов
и от свальных грехов,
от выгоды ложно-опальных стихов.
Подальше от лёгких
шарнирных дверей,
от свах, повитух
и от поводырей,
от сводных оркестров
заблудших отцов,
пророков, оракулов и мудрецов,
оков золочёных
в синильном раю,
жуков, стерегущих
добычу свою.
Пристёгнутых беркутов,
пленных орлов,
от птиц подсадных
и продажных голов.
Подальше, подальше
от скупочных цен,
от ловко придуманных
мизансцен.
От скромных даров
на чужом облучке
и от указательных
пальцев в зрачке.
От добрых ломбардов,
от мутной хвалы,
от сточных канав
голубой похвалы.
От каннов немых
в ледяном хрустале.
Поближе, поближе, поближе
к земле.

Поэты

Однажды сказал мне норвежский пастух:
— Поэты, как сосны, на скалах растут.
Поэты, как сосны, на скалах растут.
И всё по-иному им видится тут.
И гром, что гнездо в поднебесье обрёл.
И в рокоте грома взлетевший орёл.
Под ними века, и над ними века.
И пропасть у ног, и в бровях облака.
Их смолы, как слёзы, светлы и чисты.
Их слёзы, как смолы, темны и густы.
А корни, нашедшие в камне приют,
лишь каменный сок из расщелины пьют.
Но им одиноко и холодно им.
Отвесно и круто. Нет места двоим.
И даже вдвоём с кем-то рядом, они
и вроде бы вместе, а всё же одни.
Чем круче поэтам, тем лучше стихам.
Я в детстве об этом в горах услыхал.
И годы спустя на суровой войне
слова, как осколки, заныли во мне.
Слова, как осколки, заныли: скажи,
за что тебя немцы убили во ржи?
Зачем над весёлой землёю холмы?!
А в этих холмах только мы, только мы?!
Зачем по полям — лебеда, лебеда?
И есть ли у боли чужая беда?
Кто думал об этом, — себя постигал.
Чем круче поэтам, тем лучше стихам.
Был мудрым лукавый норвежский пастух.
Поэты, как сосны, на скалах растут.

Поэты

Оттого и поэтому
веки были красны...
Становились поэтами,
возвратившись с войны.
Чтоб словами нелживыми
день держать в чистоте.
Чтоб, пока ещё живы мы,
живы были и те.
Чтобы не с оговорками,
а, черна добела,
та война была горькою,
раз уж горькой была.
И чужой от отчаяния,
и своей до конца.
Чтоб роднили случайные
девять граммов свинца.
Чтоб последней разлукою,
для тебя, для меня
был последнею мукою
свет победного дня.
Оттого и поэтому
были веки красны...
Становились поэтами,
возвратившись с войны.
В орденах, без копеечки,
начиная с нуля,
шли мы в скошенной кепочке,
по Тверскому пыля.
И не ждали признания,
посыпая, как соль,
на горбушку призвания
неостывшую боль.

Роман

— Что вы сказали?
— У меня роман...
— Роман?!
— А что ж...
— Роман, подобный грому?!
— А может, он сродни аэродрому,
с которого уходят на таран.
А может, в полдень вспыхнувший пожар
в бору, звенящем от сухого зноя?
Никто не знает, что это такое.
Но неземной плывёт воздушный шар,
плывёт легко и плавно над паромом,
над колокольней, облаком и громом,
над завистью, неверием, тщетой,
пронизанный щемящей высотой...
Да, у меня роман с моей женой.
И кажутся таинственнее двери,
смешнее и нелепее потери,
когда её дыханье за спиной.

Самолёты прежних лет

Самолёты прежних лет
надо мной опять летают.
Стынут ноги, снег не тает,
заметает лыжный след.
В снежном сумраке ни зги.
Кто-то стонет: — Помогите! —
И нечетко: — Не бегите! —
А в мозгу: «Беги. Беги...»
И опять всё тот же стон,
он то жалобней, то глуше.
Так закладывает уши,
будто воздух разряжён.
Вдруг набух и лопнул шар.
Словно капли через марлю,
просочилось: — Жалко парня.
Ну, конечно, парня жаль. —
Не от страха, не спьяна
без сапог лежу я в поле...
— Лёд! Ещё!.. — Остатком воли
разрываю веки сна...
...Неужели ж не вольны
белки лёгких снов из детства?
О, свинцовое наследство
неоттаявшей войны!

Скот смело смотрит под ноги.

Скот смело смотрит под ноги.
За право быть скотом
он платит высшим подвигом —
остывшим животом.
Лениво и без гонора
он движется легко
и опускает голову,
чтоб видеть далеко.
Его приволье бойкости
пасёт в лугах трава.
Весомость — вес убойности,
а суть его — жратва.
Жратва под звёздным пологом,
корма да силоса.
Скот смело смотрит под ноги,
я — робко в небеса.
С тревогою и робостью
гляжу в ночную тьму
и думаю над пропастью
над всеми «почему».
Опутанный вопросами,
в преддверии конца,
во власти поздней осени,
хочу спросить творца:
зачем под жизни вязами,
чтоб подчеркнуть родство,
одним исходом связаны
и тварь и божество?

Слово

И звук не нем. И цвет не безголос.
Но если ложь наказана сурово, —
из вещих ножен выхвачено слово:
ему — назвать. С него и высший спрос.
...Ржавеет золото. Слабеет сталь ножа.
Земной оси смещается основа.
Моря стареют, не стареет слово.
Над ним не властна долгой жизни ржа.
Пусть над поэтом суд неправ и скор.
Пусть мы лишимся зренья, слуха, крова.
Утроба прокричит святое слово,
чтоб складки лбов не прорезала скорбь.
Мети, мети, моей судьбы метель.
Стихам не страшно. Мне прикрыться нечем.
Всё решено. Как не бывает двух смертей,
так, слава богу, нет и двух Отечеств.

Так недолго гостим мы

Так недолго гостим мы
на зелёной земле.
А они — по гостиным
при вельможном столе.
Ни молитвенной сути,
ни открытых рубах.
Все при чьём-нибудь супе,
с «барским» шлейфом в зубах.
Соловьиной тирадой
распакованы сны.
А они за наградой
прохудили штаны.
Не как те, что на БАМе
в шурфе, с серым лицом.
А с мозольными лбами,
да с округлым словцом,
да с наживкою лживой
без любви, без вины.
Но не ими мы живы.
Ими только черны.
Сколько ж их, в полушалках,
не гулявших в лугах.
Сколько в шапках-ушанках
належалось в снегах.
Сколько войн отстрадали,
сколько сделали дел.
А ведь нам недодали
на родной трудодень.
Но в страданьях рождённых
(даль всегда далека),
хоть победа горька —
нет средь нас побеждённых.

У барьера

Мы ещё не в отставке,
просыпайся смелей.
Время вносит поправки
даже в путь кораблей.
Были пряности, были
и пребудут, поверь.
Ох, как раньше любили!
Так не любят теперь.
Так теперь не умеют,
чтоб в снега — навсегда.
Разве пальцы немеют,
как немели тогда!
За касанье не в меру
и за ревностный нрав
раньше — сразу к барьеру,
прав ты или не прав.
Как же мы потеряли
тот сиреневый шар?
Если мир матерьялен,
из чего был тот шарф?
Тот особый, воздушный,
из весенних небес.
...Но опять стало душно,
не попутал ли бес?
И опять от наката
ходуном голова.
Я не прав, как когда-то,
и опять ты права.
Но, срывая премьеру,
гордый дух погребя,
к сожаленью, к барьеру
я веду сам себя.

Хвойные полдни

И нагрянули вдруг холода
в середине зелёного лета.
Никому не понравилось это,
но никто не ушёл никуда.
И никто ничего не сказал
ни на площади, ни по секрету.
В середине зелёного лета
был безмолвным притихший вокзал,
был безлюдным пустынный причал.
Дверью хлопнуло в доме поэта.
Но никто никого не встречал
в середине зелёного лета.
Ох уж эти мне зимние сны.
Так и хочется выкрикнуть: «Полно!»
Всё мне грезятся хвойные полдни
подобревшей от солнца весны.
Всё мне чудится: за поворотом,
на исходе осеннего дня,
будто кто-то окликнет кого-то...
И уже не моя в том забота,
что пойдут они вдаль без меня.

Что поздних радостей печаль

Что поздних радостей печаль
и с крутизною спуск опасный,
когда осенний полдень ясный
меня опять уводит вдаль.
Что голых сучьев чернота
и крик вороньими ночами,
когда к утру над кедрачами
опять взметнётся высота.
Опять заря зажжёт кору,
и, неподвластна укрощенью,
вперёд, наперекор теченью
кета пойдёт метать икру.
И как бы ни был он зажат,
едва зализывая раны,
медведь прорвётся к океану,
чтоб окрестить в нём медвежат.
...К чему ж спешить на суд людской
с нетерпеливыми руками,
с неопалёнными висками,
с непросветлённою тоской.

Чтоб себя превозмочь

Чтоб себя превозмочь,
нужно кепочку сбить набекрень.
Удлиняется ночь,
убывает беспечности день.
Но не стоит дрожать,
и над пеной любых передряг
нужно стойко держать
свой потрёпанный временем флаг.
Я, как старый боец,
дверь ногою в кабак отворю.
Опрокину стопец
и под пиво его повторю.
Навалюсь на метель,
обниму на рассвете жену.
И, как двери с петель,
прямо к зимнему морю шагну.
В храме мер и весов
не учесть предпоследнюю ночь.
Нужно все — на засов,
чтоб однажды себя превозмочь.

Я с детства ненавидел хор

Я с детства ненавидел хор —
согласный строй певцов.
И согласованный напор
отлаженных гребцов.
И общность наклонённых спин.
И общий водопой.
Живу один. Дышу один.
Плачу одной судьбой.
Один пришёл. Один уйду.
Один спою свой гимн.
А яблоки в моём саду
легко отдам другим.

Я старомоден, как ботфорт

Я старомоден, как ботфорт
на палубе ракетоносца,
как барк, который не вернётся
из флибустьерства в новый форт.
Как тот отвергнутый закон,
что прежней силы не имеет,
и как отшельник, что немеет
у новоявленных икон.
...Хочу, чтоб снова кружева,
и белы скатерти, и сани.
Чтоб за морями, за лесами
жила та мудрость, что права.
Хочу, чтоб вновь цвела сирень,
наваливаясь на заборы.
Хочу под парусом за боны
и в море - всех, кому не лень.
Хочу, чтоб без земных богов.
И, презирая полумеру,
за оскорбление - к барьеру,
считай четырнадцать шагов.
Хочу, чтоб замерла толпа
пред Биргером и пред Ван-Гогом,
чтоб над арканами монголов
смеялся дикий конь тарпан.
Чтоб нам вернули лошадей,
чтоб наши дети не болели,
чтоб их воротнички белели
и было всё как у людей.
Чтоб ты жила, чтоб ты плыла,
чтоб не скрипел военный зуммер,
чтоб я, не заживаясь, умер,
окончив добрые дела.

Статьи о литературе

2015-08-27
С середины лета 1914 года, когда война только началась и казалось, что она скоро кончится, Марина Цветаева, счастливая, с мужем и маланькой дочерью Ариадной стала жить в Борисоглебском переулке — в доме №6, квартира 3 — возле не существующей теперь Собачьей площадки и Поварской улицы (нынешней улицы Воровского).
2015-07-15
Роман «Жизнь Арсеньева» — совершенно новый тип бунинской прозы. Он воспринимается необыкновенно легко, органично, поскольку постоянно будит ассоциации с нашими переживаниями. Вместе с тем художник ведет нас по такому пути, к таким проявлениям личности, о которых человек часто не задумывается: они как бы остаются в подсознании. Причем по мере работы над текстом романа Бунин убирает «ключ» к разгадке своего главного поиска, о котором вначале говорит открыто. Потому поучительно обратиться к ранним редакциям, заготовкам к роману.
2015-06-04
В 1903 году в журнале «Новый путь» появилась первая рецензия, написанная Александром Блоком. Не случайной была его встреча с изданием, во главе которого стояли 3. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковский. До личного знакомства с ними (в марте 1902 года) Блок много и внимательно изучал сочинения Мережковского, и как отмечает Вл. Орлов: «Почти все размышления Блока в юношеском дневнике об антиномии языческого и христианского мировоззрений («плоти» и «духа»).