Стихи Антокольского

В доме

Дикий ветер окна рвёт.
В доме человек бессонный,
Непогодой потрясённый,
О любви безбожно врёт.

Дикий ветер. Темнота.
Человек в ущелье комнат
Ничего уже не помнит.
Он не тот. Она не та.

Темнота, ожесточась,
Ломится к нему нещадно.
Но и бранью непечатной
Он не брезгует сейчас.

Хор ликующий стихий
Непомерной мощью дышит.
Человек его не слышит,
Пишет скверные стихи.

В моей комнате

В моей комнате, краской и лаком блестя,
Школьный глобус гостит, как чужое дитя.
Он стоит, на косую насаженный ось,
И летит сквозь пространство и время и сквозь
Неоглядную даль, непроглядную тьму,
Почему я смотрю на него - не пойму.

Школьный глобус, - нехитрая, кажется, вещь.
Почему же он так одинок и зловещ?
Чтобы это понять, я широко раскрыл
Мои окна, как шесть серафических крыл.

Ещё сини моря, и пустыни желты,
И коричневых гор различимы хребты.
Различима ещё и сверкает огнём
Вся Европа, бессонная ночью, как днём,
Вся вмещённая в миг, воплощённая в миф,
Красотою своей мудрецов истомив,
Финикийская девочка дышит пока
И целует могучую морду быка,
Средиземным седым омываемая,
Обожаемая, не чужая - моя!
Школьный глобус! Он школьным пособием был,
Но прямое своё назначенье забыл.
И завыл, зарыдал на короткой волне,
Телеграфным столбом загудел в вышине:

- Люди! Два с половиной мильярда людей,
Самый добрый чудак, самый чёрный злодей,
Рудокопы, министры, бойцы, скрипачи,
Гончары, космонавты, поэты, врачи,
Повелители волн, властелины огня,
Мастера скоростей, пощадите меня!

Владимиру Рецептеру

Мой друг Володя!
Вот тебе ответ!
Все мастера суть подмастерья тоже.
Несётся в буре утлый наш корвет,
Несётся лихо — аж мороз по коже.

Поэзия с Театром навсегда
Обвенчаны — не в церкви, в чистом поле.
Так будет вплоть до Страшного суда
В свирепом сплаве счастия и боли.

Так завораживай чем хочешь. Только будь
Самим собой — в личине и в личинке.
Сядь за баранку и пускайся в путь,
Пока мотор не требует починки.

Я знаю, как вынослив твой мотор,
Живущий только внутренним сгораньем, —
Он сам прорвётся в утренний простор,
Преображённый сновиденьем ранним.

Ничейный ученик, лихой артист,
Любимец зала, искренний искатель,
Пойми: «Du bist am Ende was du bist». *
Стели на стол всю в винных пятнах скатерть,

Пируй, пока ты молод, а не стар!
«Быть иль не быть» — такой дилеммы нету,
В спортивной форме выходи на старт —
Орлом иль решкой, но бросай монету!

Так в чём же дело? Может статься, мы
Ровесники по гамбургскому счёту
Иль узники одной большой тюрьмы,
В которой сквозь решётку брезжит что-то...

Да, это говорю я не шутя,
Хоть весело, но абсолютно честно.
А может статься, ты моё дитя
Любимое от женщины безвестной,

Я это говорю, свидетель бог,
Без недомолвок, искренне и здраво.
Я не мыслитель. Стих мой не глубок,
Мы оба люди бешеного ндрава.

И каждый этим бешенством согрет,
Загримирован и раскрашен густо.
Мы оба — люди. Вот в чём наш секрет.
Вот в чём безумье всякого искусства!

Вот наше прошлое...

Я рифмовал твоё имя с грозою,
Золотом зноя осыпал тебя.
Ждал на вокзалах полуночных Зою,
То есть по-гречески - жизнь. И, трубя
В хриплые трубы, под сказочной тучей
Мчался наш поезд с добычей летучей.

Дождь ещё хлещет. И, напряжена,
Ночь ещё блещет отливом лиловым.
Если скажу я, что ты мне жена,
Я ничего не скажу этим словом.
Милой немыслимо мне устеречь
На людях, в шуме прощаний и встреч.

Нет. О другом! Не напрасно бушуя,
Движется рядом природа. Смотри
В раму зари, на картину большую.
Рельсы, леса, облака, пустыри.
За Ленинградом, за Магнитогорском
Тонкая тень в оперенье заморском!

Сколько меж нас километров легло,
Сколько - о, сколько - столетий промчало!
Дождь ещё хлещет в жилое стекло,
Ночь ещё блещет красой одичалой.
Не окончательно созданный мир
Рвётся на волю из книг и квартир.

Вот он! В знамёнах, и в песнях и в грубых
Контурах будущих дней. Преврати
Нашу вселенную в свадебный кубок!
Чокнемся в честь прожитого пути!

Всё как было

Ты сойдёшь с фонарем по скрипучим ступеням,
Двери настежь — и прямо в ненастную тишь.
Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем
Ты на этой земле напоследок гостишь!

Всё как было. И снова к загадочным звёздам
Жадно тычется глазом слепой звездочёт.
Это значит, что мир окончательно создан,
И пространство недвижно, и время течёт.

Всё как было! Да только тебя уже нету.
Ты не юн, не красив, не художник, не бог,
Ненароком забрёл на чужую планету,
Оскорбил её кашлем и скрипом сапог.

Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть
Этих мелких корней и травинок черты.
Если даже она — твоя смертная прихоть,
Всё равно она мать, понимаешь ли ты?

Расскажи ей о горе своём человечьем.
Всех, кого схоронил ты, она сберегла.
Всё как было... С тобою делиться ей нечем.
Только глина, да пыль у неё, да зола.

Встань, Прометей!

Встань, Прометей, комбинезон надень,
Возьми кресало гроз высокогорных!
Горит багряный жар в кузнечных горнах,
Твой тридцативековый трудодень.

Встань, Леонардо, свет зажги в ночи,
Оконце зарешёченное вытри
И в облаках, как на своей палитре,
Улыбку Моны-Лизы различи.

Встань, Чаплин! Встань, Эйнштейн! Встань, Пикассо!
Встань, Следующий! Всем пора родиться!
А вы, глупцы, хранители традиций,
Попавшие как белки в колесо,

Не принимайте чрезвычайных мер,
Не обсуждайте, свят он иль греховен,
Пока от горя не оглох Бетховен
И не ослеп от нищеты Гомер!

Всё брезжит, брызжит, движется, течёт,
И гибнет, за себя не беспокоясь.
Не создан эпос. Не исчерпан поиск.
Не подготовлен никакой отчёт.

Вступление

Европа! Ты помнишь, когда
В зазубринах брега морского
Твой гений был юн и раскован
И строил твои города?

Когда голодавшая голь
Ночные дворцы штурмовала,
Ты помнишь девятого вала
Горючую честную соль?

Казалось, что вся ты - собор,
Где лепятся хари на вышке,
Где стонет орган, не отвыкший
Беседовать с бурей с тех пор.

Гул формул, таимых в уме,
Из черепа выросший, вторил
Вниманью больших аудиторий,
Бессоннице лабораторий
И звёздной полуночной тьме.

Всё было! И всё это - вихрь...
Ты думала: дело не к спеху.
Ты думала: только для смеха
Тоска мюзик-холлов твоих.

Ты думала: только в кино
Актёр твои замыслы выдал.
Но в старческом гриме для вида
Ты ждёшь, чтобы стало темно.

И снова голодная голь
Штурмует ночные чертоги,
И снова у бедных в итоге
Одна только честная боль.

И снова твой смертный трофей -
Сожжённые башни и сёла,
Да вихорь вздувает весёлый
Подолы накрашенных фей.

И снова - о, горе! - Орфей
Простился с тобой, Эвридикой.
И воют над пустошью дикой
Полночные джазы в кафе.

Двойники

С полумесяцем турецким наверху
Ночь старинна, как перина на пуху.

Чёрный снег летает рядом тише сов.
Циферблаты электрических часов

Расцвели на лысых клумбах площадей.
Время дремлет и не гонит лошадей.

По Арбату столько раз гулял глупец.
Он не знает, кто он — книга или чтец.

Он не знает, это он или не он:
Чудаков таких же точно миллион.

Двойники его плодятся как хотят.
Их не меньше, чем утопленных котят.

Дон-Кихот

Не падай, надменное горе!
Вставай, молодая тоска!
Да здравствует вне категорий
Высокая роль чудака!

Он будет — заранее ясно —
Смешон и ничтожен на вид,
Кольцом неудач опоясан,
Дымком неустройства повит.

А кто-то кричит: «Декламируй.
Меча не бросай, Дон-Кихот!
В горячей коммерции мира
Ты мелочь, а всё же доход.

Дерись, разъярясь и осмелясь,
И с красным вином в бурдюках,
И с крыльями ветряных мельниц,
Ты этим прославлен в веках.

Недаром, сожжённый как уголь,
В потешном сражённый бою,
Меж марионеток и кукол
Ты выбрал богиню свою!

Она тебе сердце пронзает,
Во всём отказав наотрез».
. . . . . . . . . . . . .
Об этом и пишет прозаик,
Когда он в ударе и трезв.

Другой

Ну что ж, пора, как говорится,
Начать сначала тот же путь.
Слегка взбодриться — ламца дрица!
И повториться в ком-нибудь.
Ремонт не срочен и не скучен.
Бывал же я переобучен
Раз двадцать на своём веку.
Бывал не раз перекалечен —
И нынче, лекарем подлечен,
Хоть слушателей развлеку!

В чужих владеньях партизаня,
Чужим подругам послужив,
Чужие вынесу терзанья,
Согреюсь у костров чужих.
Не о себе речь завожу я,
Но верю в молодость чужую,
Свой давний опыт истребя.
Себя играть — даётся просто.
Но ведь заманчивей раз во сто
Играть другого — не себя!

Другой — вон тот, двадцатилетний,
В линялых джинсах, волосат,
Меж сверстниками не последний,
Кто не оглянется назад;
Московский хиппи или битл,
Какой ни выбери он титул,
Как часто моды ни меняй,
Какой заразе ни подвержен,
Как ни рассержен, как ни сдержан —
А смахивает на меня!

Дыхнув антарктическим холодом

Дыхнув антарктическим холодом,
К тебе ненароком зайдя,
Прапращур твой каменным молотом
Загнал тебя в старость по шляпку гвоздя.

Не выбраться к свету, не вытрясти
Оттуда страстей и души.
Но здесь и не надобно хитрости:
Садись-ка за стол и пиши, и пиши!

Пером или спичкой обугленной,
Чернилами иль помелом —
О юности, даром загубленной,
Пиши как попало, пиши напролом!

Пиши, коли сыщешь, фломастером
Иль алою кровью своей
О том, как ты числился мастером,
О том, как искал не своих сыновей.

Пиши, отвергая торжественность,
Ты знаешь, про что и о чём,
Конечно, про Вечную Женственность,
Ты смолоду в омут её вовлечён.

Заключение

Не жалей, не грусти, моя старость,
Что не слышит тебя моя юность.
Ничего у тебя не осталось,
И ничто для тебя не вернулось.

Не грусти, не жалей, не печалься,
На особый исход не надейся.
Но смотри — под конец не отчайся,
Если мало в трагедии действий.

Ровно пять. Только пять!
У Шекспира
Ради вечности и ради женщин
Человека пронзает рапира,
Но погибший — победой увенчан.

Только эта победа осталась.
Только эта надежда вернулась.
В дальний путь снаряжается старость.
Вслед за ней продолжается юность.

Застольная

Друзья! Мы живём на зелёной земле,
Пируем в ночах, истлеваем в золе.
Неситесь, планеты, неситесь, неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле.

Но будем легки на подъём и честны,
Увидим, как дети, тревожные сны, -
Чтоб снова далече,
Целуя, калеча,
Знобила нам речи
Погода весны.

Скрежещет железо. И хлещет вода.
Блещет звезда. И гудят провода.
И снова нам кажется
Мир великаном,
И снова легка нам
Любая беда.

Да здравствует время! Да здравствует путь!
Рискуй. Не робей. Нерасчётливым будь.
А если умрёшь,
Берегись, не воскресни!
А песня?
А песню споёт кто-нибудь!

Зеркало

Я в зеркало, как в пустоту,
Всмотрелся, и раскрылась
Мне на полуденном свету
Полнейшая бескрылость.

Как будто там за мной неслась
Орава рыжих ведьм,
Смеялась, издевалась всласть,
Как над ручным медведем.

Как будто там не я, а тот
Топтыгин-эксцеленца
Во славу их — вот анекдот! —
Выкидывал коленца.

Но это ведь не он, а я
Не справа был, а слева,
И под руку со мной — моя
Стояла королева.

Так нагло зеркало лгало
С кривой ухваткой мима.
Всё было пусто и голо,
Сомнительно и мнимо.

Как это ни печально

Как это ни печально, я не знаю
Ни прадеда, ни деда своего.
Меж нами связь нарушена сквозная,
Само собой оборвалось родство.

Зато и внук, и правнук, и праправнук
Растут во мне, пока я сам расту,
И юностью своей по праву равных
Со старшим делятся начистоту.

Внутри меня шумят листвой весенней,
И этот смутный, слитный шум лесной
Сулит мне гибель и сулит спасенье,
И воскресенье каждою весной.

Растут и пьют корнями соль и влагу.
А зимние настанут вечера -
Приду я к ним и псом косматым лягу,
Чтобы дремать и греться у костра.

Потом на расстоянье необъятном,
Какой бы вихорь дальше их ни гнал,
В четвёртом измеренье или в пятом
Они заметят с башен мой сигнал,

Услышат позывные моих бедствий,
Найдут моих погасших звёзд лучи, -
Как песни, позабывшиеся в детстве,
В коротких снах звучащие в ночи.

Канатоходцы

Вся работа канатоходца
Только головоломный танец.
Победителю тут венца нет,
А с искусством ничтожно сходство.

Наше дело очень простое:
Удержать вверху равновесье,
Верить в звёздное поднебесье.
Как деревья, погибнуть стоя.

В каждом цирке есть купол этот,
Не обрушенный в прах опилок.
Путь наш ясен, а нрав наш пылок,
И отчаянно весел метод.

Перестаньте, зрители-гости,
Спорить с бедными мастерами!
Посторонние в нашей драме,
Обсуждать исход её бросьте!

Что бы ни было, нет вам дела
До грозящей другим расплаты,
Оттого что вы не крылаты
И не ваша рать поредела.

Манон Леско

Когда-то был Париж, мансарда с голубятней.
И каждый новый день был века необъятней, —
Так нам жилось легко.
Я помню влажный рот, раскинутые руки...
О, как я веровал в немыслимость разлуки
С тобой, Манон Леско!

А дальше — на ветру, в пустыне океана
Ты, опозоренная зло и окаянно,
Закутанная в плащ,
Как чайка маялась, как грешница молилась,
Ты, безрассудная, надеялась на милость
Скрипящих мокрых мачт.

О, ты была больна, бледна, белее мела.
Но ты смеялась так безудержно, так смело,
Как будто впереди
Весь наш пройдённый путь, все молодые годы,
Все солнечные дни, не знавшие невзгоды,
Вся музыка в груди...

Повисли паруса. И за оснасткой брига
Был виден дикий край, открытый Америго,
Песчаный, мёртвый холм.
А дальше был конец... Прощай, Манон, навеки!
Я пальцы наложил на сомкнутые веки
В отчаянье глухом.

Потом рассказывал я в гавани галерной,
В трактире мерзостном, за кружкою фалерно,
Про гибельную страсть.
Мой слушатель, аббат в поношенной сутане,
Клялся, что исповедь он сохраняет втайне,
Но предпочёл украсть,

Украсить мой рассказ ненужною моралью.
И то, что было нам счастливой ранней ранью,
Низвержено во тьму,
Искажено ханжой и силе жизни чуждо.
Жизнь не кончается, но длится! Так неужто
Вы верите ему?

Не верьте! Мы живём. Мы торжествуем снова.
О жалкой участи, о гибели — ни слова!
Там, где-то далеко,
Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной,
Доносится и к вам хрустальное сопрано —
Поёт Манон Леско.

Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт.

Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт.
Косматое море, конец путешествия, ветер -
И девушка рядом. И осень. И стонущий альт
Какой-то сирены, какой-то последней на свете.

Мне снилось ненастье над палубным тентом, и пир,
И хлопанье пробок, и хохот друзей. И не очень
Уже веселились. А всё-таки сон торопил
Вглядеться в него и почувствовать качество ночи!

И вот уже веса и контуров мы лишены.
И наше свиданье - то самое первое в мире,
Которое вправе хотеть на земле тишины
И стоит, чтоб ради него города разгромили.

И чувствовал сон мой, что это его ремесло,
Что будет несчастен и всё потеряет навеки.
Он кончился сразу, едва на земле рассвело.
Бил пульс, как тупая машина, в смежённые веки.

Могила Неизвестного солдата

И тьмы человеческих жизней, и тьмы,
И тьмы заключённых в материю клеток,
И нравственность, вбитая с детства в умы...
Но чей-то прицел хладнокровен и меток.

Наверно, секунд ещё десять в мозгу
Неслись перелески, прогалины, кочки,
Столбы, буераки, деревья в снегу...
Но всё убыстрялось, не ставило точки,
Смещалось...

Пока наконец голова
Не стукнулась тыквой в ничто.

И вот тут-то

Бессмертье свои предъявило права.
Обставлено помпой, рекламой раздуто,
Под аркой Триумфа для вдов и сирот
Горит оно неугасимой лампадой,
И глина ему набивается в рот.

Бессмертие! Чтимая церковью падаль.
Бессмертие! Право на несколько дат.
Ты после войны для того и осталось,
Чтоб крепко уснул Неизвестный Солдат.
Но он не уснёт. Несмотря на усталость.

Не трактир, так чужая таверна.

Не трактир, так чужая таверна.
Не сейчас, так в столетье любом.
Я молюсь на тебя суеверно,
На коленях и до полу лбом.

Родилась ты ни позже, ни раньше,
Чем могла свою суть оценить.
Между нами, дитя-великанша,
Протянулась ничтожная нить.

Эта нить — удивленье и горечь, —
Сколько прожито рядом годов
В гущине поэтических сборищ,
Где дурак на бессмертье готов!

Не робей, если ты оробела.
Не замри, если ты замерла.
Здравствуй, Чудо по имени Белла
Ахмадулина, птенчик орла!

Неотправленное письмо

Разве ты на себя не похож,
Не талантлив, не смел, не пригож,
Не удачливей сверстников всех?
Как же это случилось? Откуда
Взгляд потухший, растерянный смех?
Отвечай — отчего тебе худо?

Но недвижен ты как истукан
И ворочаешь винный стакан.
Да и песню не прочь затянуть,
Да и слёз не скрываешь горячих, —
Лишь бы время зазря протянуть,
Позабыться, как мелкий растратчик.

Никаких не бывает чудес!
Где бы ни было, там или здесь,
В светлом доме иль в тёмном лесу,
Ты уснёшь, ни к чему не готовясь.
А для встречи я сам припасу
Некрасивую вещь — твою совесть.

Узнаёшь? А была молода
И в ответах горда и тверда,
Отвечала за всё и за всех,
Не смолчала в труднейшие годы...
Взгляд потухший, растерянный смех.
Ни отсрочки, ни спуска, ни льготы.

До свиданья, прощай и прости!
Я сжимаю в остывшей горсти
Своё скомканное письмо,
Не отправленное адресату,
Не прочтённое... Время само
Хоть на этом срывает досаду.

Ночью

Мы вышли поздно ночью в сенцы
Из душной маленькой избы,
И сказочных флуоресценций
Шатнулись на небе столбы.

Так сосуществовали ночью
Домашний и небесный кров,
И мы увидели воочью
Соизмеримость двух миров, —

Родство и сходство их от века,
Ликующие в них самих,
Когда в сознанье человека
Всё проясняется на миг,

Когда вселенная влюблённо
И жадно смотрит нам в глаза,
И наготою раскалённой
Притягивает нас гроза.

Покорнейшая просьба

Поэзия гипотез,
Наш голод утоли:
Дай заглянуть в колодезь,
В черновики твои!

Друг к дружке жмутся рифмы
В темнице вялых строк,
И проклинают нимфы
Бумажный свой острог,
О будущем заботясь,
Куда же ты ведёшь,
Поэзия гипотез,
Седую молодёжь?

Век числится двадцатым,
Но в восемьдесят лет
Не разглядел конца там
Знакомый твой поэт.

Поэзия гипотез,
Твой безъязыкий гул,
Неправленый твой оттиск
Он в печку зашвырнул.

Последний

Над роком. Над рокотом траурных маршей.
Над конским затравленным скоком.
Когда ж это было, что призрак монарший
Расстрелян и в землю закопан?

Где чёрный орёл на штандарте летучем
В огнях черноморской эскадры?
Опущен штандарт, и под чёрную тучу
Наш красный петух будет задран.

Когда гренадеры в мохнатых папахах
Шагали — ты помнишь их ропот?
Ты помнишь, что был он как пороха запах
И как «на краул» пол-Европы?

Ты помнишь ту осень под музыку ливней?
То шли эшелоны к границам.
Та осень! Лишь выдыхи маршей росли в ней
И встали столбом над гранитом.

Под занавес ливней заливистых проседь
Закрыла военный театр.
Лишь стаям вороньим под занавес бросить
Осталось: «Прощай, император!»

Осенние рощи ему салютуют
Свистящими саблями сучьев.
И слышит он, слышит стрельбу холостую
Всех вахту ночную несущих.

То он, идиот, подсудимый, носимый
По серым низинам и взгорьям,
От чёрной Ходынки до жёлтой Цусимы,
С молебном, гармоникой, горем...

На пир, на расправу, без права на милость,
В сорвавшийся крутень столетья
Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,
Как видно, пора околеть ей.

Зафыркала, искры по слякоти сея,
Храпит ошалевшая лошадь...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Отец, мы доехали? Где мы? — В России.
Мы в землю зарыты, Алёша.

Поэзия! Я лгать тебе не вправе

Поэзия! Я лгать тебе не вправе
И не хочу. Ты это знаешь?
- Да.

Пускай же в прочно кованной оправе
Ничто, ничто не сгинет без следа, -
Ни действенный глагол, ни междометье,
Ни беглый стих, ни карандашный штрих,
Едва заметный в явственной примете,
Ни скрытый отклик, ни открытый крик.

Всё, как умел, я рассказал про Зою.
И, в зеркалах твоих отражена,
Она сроднится с ветром и грозою -
Всегда невеста, никогда жена.

И если я так бедственно тоскую,
Поверь всему и милосердна будь, -
Такую Зою -
в точности такую -
Веди сквозь время в бесконечный путь.

И за руку возьми её...
И где-то,
Когда заглохнет жалкий мой мятеж,
Хоть песенку сложи о ней, одетой
В ярчайшую из мыслимых одежд.

Поэзия! Ты не страна.
Ты странник
Из века в век - и вот опять в пути.
Но двух сестёр, своих союзниц ранних -
Смерть и Любовь -
со мною отпусти.

Работа

Он сейчас не сорвиголова, не бретёр,
Как могло нам казаться по чьим-то запискам,
И в ответах не столь уже быстр и остёр,
И не юн на таком расстоянии близком.

Это сильный, привыкший к труду человек,
Как арабский скакун уходившийся, в пене.
Глубока синева его выпуклых век.
Обожгло его горькие губы терпенье.

Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал
Неудобен и погнут. За окнами вьюга.
С малых лет он такой тишины поджидал
В дортуарах Лицея, под звёздами юга,

На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии - там,
Где цыганом бродил или бредил о Ризнич.
Но не кинется старая грусть по следам
Заметённым. Ей нечего делать на тризне.

Все стихии легли, как овчарки, у ног.
Эта ночь хороша для больших начинаний.
Кончен пир. Наконец человек одинок.
Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.

Тишина. Тишина. На две тысячи вёрст
Ледяной каземат, ледяная империя.
Он в Михайловском. Хлеб его чёрен и чёрств.
Голубеют в стакане гусиные перья.

Нянька бедная, может быть, вправду права,
Что полжизни ухожено, за тридцать скоро.
В старой печке стреляют сухие дрова.
Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора
Заклинающий голос:
«Вернись, оглянись!
Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят.
Я - как Терек, по кручам свергаемый вниз.
Я - как вольная прозелень Чёрного моря».

Что поймёшь в этих звуках? Иль это в груди
Словно птица колотится в клетке? Иль снова
Ничего ещё не было, всё - впереди?
Только б вырвать единственно нужное слово!

Только б вырвать!
Из няниной сказки, из книг,
Из пурги этой, из глубины равелина,
Где бессонный Рылеев к решётке приник, -
Только б выхватить слово!
И, будто бы глина,

Рухнут мокрыми комьями на черновик
Ликованье и горе, сменяя друг друга.
Он рассудит их спор. Он измлада привык
Мять, ломать и давить у гончарного круга.

И такая наступит тогда тишина,
Что за тысячи вёрст и в течение века
Дальше пушек и дальше набата слышна
Еле слышная, тайная мысль человека.

Словами чёрными, как чёрный хлеб и жалость

Словами чёрными, как чёрный хлеб и жалость,
Я говорю с тобой, - пускай в последний раз!
Любовь жила и жгла, божилась и держалась.
Служила, как могла, боялась общих фраз.

Всё было тяжело и странно: ни уюта,
Ни лампы в комнате, ни воздуха в груди.
И только молодость качалась, как каюта,
Да гладь солёная кипела впереди.

Но мы достаточно подмёток износили,
Достаточно прошли бездомных дней и вёрст.
Вот почему их жар остался в прежней силе
И хлеб их дорог нам, как бы он ни был чёрств.

И я живу с тобой и стареюсь от груза
Безденежья, дождей, чудачества, нытья.
А ты не вымысел, не музыка, не муза.
Ты и не девочка. Ты просто жизнь моя.

Сны возвращаются

Сны возвращаются из странствий.
Их сила только в постоянстве.
В том, что они уже нам снились
И с той поры не прояснились.

Из вечной ночи погребённых
Выходит юноша-ребёнок,
Нет, с той поры не стал он старше,
Но, как тогда, устал на марше.

Пятнадцать лет - не пять столетий.
И кровь на воинском билете
Ещё не выцвела, не стёрта, -
Лишь обветшала гимнастёрка.

Он не тревожится, не шутит,
О наших действиях не судит,
Не проявляет к нам участья,
Не предъявляет прав на счастье.

Он только помнит, смутно помнит
Расположенье наших комнат,
И стол, и пыль на книжных полках,
И вечер в длинных кривотолках.

Он замечает временами
Своё родство и сходство с нами.
Своё сиротство он увидит,
Когда на вольный воздух выйдет.

Сонет

Легко скользнула «Красная стрела»
С перрона ленинградского вокзала.
И снова нас обоих ночь связала
И развернула смутных два крыла.

Но никаких чудес не припасла,
И ничего вперёд не предсказала.
Мне сердце нежность горькая пронзала —
Так сладко, так по-детски ты спала,

Как будто бы вошла в хрустальный грот,
Я видел твой полуоткрытый рот...
Ну так дыши всё ближе и блаженней,

Спи, милая, но только рядом будь!
Пусть крепок сон. Пусть короток наш путь.
Пусть бодрствует моё воображенье.

Так случилось

Ты сбежишь от его заклинающих глаз,
Ты отыщешь, куда тебе скрыться.
Но постой! Если ты на других обожглась,
Разве он хулиган, а не рыцарь?

Ведь на Страшном суде не зачтётся виной
Ему жаркая, жалкая дерзость.
Так случилось! Хватило минуты одной —
Сразу пропасть меж вами разверзлась.

Так случилось! Хватило на то у двоих
Благонравья и благоразумья.
Стороной пролетел обжигающий вихрь.
Не сработал потухший Везувий.

Вот оно как у вас напоследок идёт,
Будто рушится с кручи отвесной.
Но какой же он сам призовой идиот,
Что тебе исповедался честно!

Только ритм

Остаётся один только ритм
Во всю ширь мирозданья —
Черновик чьей-то юности,
Чьей-то душе предназначенный...
То, что было в двадцатых годах
Не достойно изданья, —
Уцелело нечаянно,
Сделано наспех и начерно.

Чьей-то песни давнишней припев,
Едкой соли крупица
Под чердачными балками
В хламе, в пыли разворошена.
Там сверчок свиристит,
Но куда же ему торопиться?
О, щемящая нежность,
Гремящая в горле горошина...

Нет исхода у гибнущей юности,
Нет облегченья.
Что зачёркнуто чёрною тушью —
Из памяти выпало.
Не поможет рентген —
Тщетно щупает мозг облученье:
Очертанье лица
Из безликого черепа выбыло.

Лжесвидетели ждут,
Но от них не добьёшься отчёта.
Баста! Точка и та
Продиктована горечью,
А по правде сказать,
Не моё это дело, а чьё-то.
Крепко дверь заперта
К Антокольскому Павлу Григорьичу.

Чёрная речка

Всё прошло, пролетело, пропало.
Отзвонила дурная молва.
На снега Чёрной речки упала
Запрокинутая голова.

Смерть явилась и медлит до срока,
Будто мёртвой водою поит.
А Россия широко и строго
На посту по-солдатски стоит.

В ледяной петербургской пустыне,
На ветру, на юру площадей
В карауле почётном застыли
Изваянья понурых людей -

Мужики, офицеры, студенты,
Стихотворцы, торговцы, князья;
Свечи, факелы, чёрные ленты,
Говор, давка, пробиться нельзя.

Над Невой, и над Невским, и дальше,
За грядой колоннад и аркад,
Ни смятенья, ни страха, ни фальши -
Только алого солнца закат.

Погоди! Он ещё окровавит
Императорский штаб и дворец,
Отпеванье по-своему справит
И хоругви расплавит в багрец.

Но хоругви и свечи померкли,
Скрылось солнце за краем земли.
В ту же ночь из Конюшенной церкви
Неприкаянный прах увезли.

Длинный ящик прикручен к полозьям,
И оплакан метелью навзрыд,
И опущен, и стукнулся оземь,
И в земле святогорской зарыт.

В страшном городе, в горнице тесной,
В ту же ночь или, может, не в ту
Встал гвардеец-гусар неизвестный
И допрашивает темноту.

Взыскан смолоду гневом монаршим,
Он как демон над веком парит
И с почившим, как с демоном старшим,
Как звезда со звездой, говорит.

Впереди ни пощады, ни льготы,
Только бури одной благодать.
И четыре отсчитаны года.
До бессмертья - рукою подать.

Я люблю тебя...

Я люблю тебя в дальнем вагоне,
В жёлтом комнатном нимбе огня.
Словно танец и словно погоня,
Ты летишь по ночам сквозь меня.

Я люблю тебя - чёрной от света,
Прямо бьющего в скулы и в лоб.
Не в Москве - так когда-то и где-то
Всё равно это сбыться могло б.

Я люблю тебя в жаркой постели,
В тот преданьем захватанный миг,
Когда руки сплелись и истлели
В обожанье объятий немых.

Я тебя не забуду за то, что
Есть на свете театры, дожди,
Память, музыка, дальняя почта...
И за всё. Что ещё. Впереди.

Я не хочу судиться с мертвецом

Я не хочу судиться с мертвецом
За то, что мне казался он отцом.
Я не могу над ним глумиться,
Рассматривать его дела в упор
И в запоздалый ввязываться спор
С гробницей - вечною темницей...

Я сотрапезник общего стола,
Его огнём испепелён дотла,
Отравлен был змеиным ядом.
Я, современник стольких катастроф,
Жил-поживал, а в общем жив-здоров.
Но я состарился с ним рядом.

Не шуточное дело, не пустяк -
Состариться у времени в гостях,
Не жизнь прожить, а десять жизней -
И не уйти от памяти своей,
От горького наследства сыновей
На беспощадной этой тризне.

Не о себе я говорю сейчас!
Но у одной истории учась
Её бесстрастному бесстрашью, -
Здесь, на крутом, на голом берегу,
Я лишь обрывок правды сберегу,
Но этих слов не приукрашу.

Статьи о литературе

2015-07-15
«Жизнь Арсеньева» состоит из множества фрагментов, но впечатления мозаики не производит. Мы не замечаем причудливого узора соединительных линий, а бесконечно разнообразный бунинский пейзаж способствует превращению мозаики в огромное и цельное полотно.
2015-07-06
В ташкентском Государственном музее Сергея Есенина хранится уникальнейший сборник стихов «Харчевня зорь» (1920) с авторскими правками есенинской поэмы «Кобыльи корабли».
2015-06-05
В своих воспоминаниях Корней Иванович Чуковский приводит разговор о «Двенадцати» между Блоком и Горьким. Горький сказал, что «Двенадцать» — злая сатира. «Сатира? — спросил Блок и задумался. — Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю». Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить.