Предопределение

Ребёнок был когда-то, - помню я,
Мечтательный и хиленький ребёнок,
Сиротка, сросшийся с самых пелёнок
С печальною изнанкой бытия.
Других детей лишь изредка встречая,
Он рос один, - то кроток и угрюм,
То резв и смел: печать тревожных дум
Была на нём, заране предвещая
Тяжёлую судьбу... Немудрено! -
Ласк матери ему ведь не дано!

Бывало, под вечер, в тенистый сад
Бежит дитя простором освежиться,
Промеж цветов улечься, притаиться
И жадной грудью пить их аромат.
Так страстно божий мир оно любило,
Так сердце билось в нём! Так взор его
Ловил, искал... не зная сам чего,
Так много в нём уж было жизни, силы
И пылкости!.. О бедное дитя!
Оно вполне уж жило, не шутя!

О бедное дитя!.. Не только жить, -
Оно уже страдать могло, и слёзы
Горячие на лилии и розы
Тайком роняло часто, объяснить
Само себе не могши их причины...
Особенно тоска брала его
Под сумерки, когда вокруг него,
Торжественно сливаясь в гул единый,
Колоколов несчётных звон гудел,
И день, кончаясь тихо, вечерел.

И чудный гул, и многовещий звон
Ребёнка слух и душу поражали,
Как будто к жизни дальней призывали,
К борьбе его: вперёд стремился он!
Грядущее с насмешкой и угрозой
Страшилищем вставало перед ним
И зеркалом загадочным своим
Сулило скорбь, страданье, горе, слёзы...
И понимал гость жизни молодой,
И трепетал пред мрачною судьбой.

Наитие таинственной тоски
И страха и какого-то волненья
Сходило, как немое откровенье,
К нему на душу... Были глубоки
И тяжки в нём развития порывы.
Дитя, дитя!.. Не думай, не желай,
О тайном, неизвестном не гадай!
Но где?.. Томясь мечтой своей тоскливой,
Оно уже как женщина грустит,
И молится, и плачет, и дрожит!

А время шло, ребёнок вырастал,
И девушкой пригоженькой явился,
И в женщину потом уж превратился,
И жизнь, прямую жизнь земли узнал.
Но знанье то досталося недаром
Страдалице! Без сил, утомлена,
Из трудной школы вырвалась она,
Из битвы, где так долго, с мощным жаром
Она боролась... Что же спасено? -
Лишь сожаленье грустное одно!

Предчувствие сказало правду ей, -
Тоска и грусть своё сдержали слово:
Её стопам был труден путь терновый,
Душе её труднее меж людей!
Всё, чем она безумно дорожила,
На полпути отстало от неё, -
Терзали или предали её
Почти все те, кого она любила.
Обман и ложь нашла она во всём, -
Опоры и любви ни в ком, ни в чём!

С привязчивой душою рождена,
Привычки цепь она легко носила, -
Судьба её из края в край водила,
И по мытарствам маялась она.
Где б ни пришлось, хоть на день, поселиться,
Мечта её сопутствовала ей, -
И все места казались ей милей,
Приютней... Но нигде ей водвориться
Не довелось: какой-то злобный рок
Не жить, - пытаться жить её обрёк!

И вот опять она, в вечерний час,
Одна в саду тенистом и пространном,
Пришла сказать прости местам желанным,
Где сердцем ожила... И вещий глас
Колоколов, к молитве призывая,
Напомнил ей, где будет дан покой
Больным сердцам, - где минет сон земной
И снова жизнь начнётся, жизнь другая...
И как дитя опять она грустит,
И молится, и плачет, и дрожит...

Авторизация через:

Статьи о литературе

2015-07-21
Если говорить о пессимизме Бунина, то он иного происхождения, чем пессимистические проповеди Сологуба, Мережковского и прочих декадентов. Совершенно произвольно интерпретирует Батюшков цитируемые Буниным следующие слова Леконта де Лиля: «Я завидую тебе в твоем спокойном и мрачном гробу, завидую тому, чтобы освободиться от жизни и избавиться от стыда мыслить и ужаса быть человеком».
2015-06-14
Вселенское братство! Вечный мир! Отмена денег! Равенство, труд. Прекрасный, удивительный Интернационал! Весь мир — ваша Отчизна. Отныне нет никакой собственности. Если у тебя два плаща, один у тебя отнимут и отдадут неимущему. Тебе оставят одну пару обуви, и если тебе нужен коробок спичек, «Центрспички» его выдадут.
2015-06-05
В своих воспоминаниях Корней Иванович Чуковский приводит разговор о «Двенадцати» между Блоком и Горьким. Горький сказал, что «Двенадцать» — злая сатира. «Сатира? — спросил Блок и задумался. — Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю». Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить.