Иван Бунин. Возвращение к истокам

2015-07-15
Бунин, Иван Алексеевич

Свое крупнейшее произведение эмигрантского периода — роман «Жизнь Арсеньева» Иван Бунин писал свыше одиннадцати лет, начав его в 1927 году и закончив в 1938-м.

Многие из рассказов цикла «Темные аллеи», а также ряд других небольших рассказов были написаны после этого романа. Тем не менее представляется правильным рассмотреть «Жизнь Арсеньева» в заключении анализа творчества писателя. Такое решение подсказывается многими соображениями.

Роман «Жизнь Арсеньева», возвращающий нас к истокам пути писателя, в то же время итоговое произведение Бунина как по своду его мыслей, идей, чувств, впечатлений от действительности, так и по своим высоким художественным качествам. Мало того, роман «Жизнь Арсеньева» занимает особое место в ряду автобиографических произведений, украшающих русскую классическую литературу.

Первому рукописному варианту третьей книги «Жизнь Арсеньева» предпосланы следующие стихотворные строки:

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора...
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо...
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!

Первые две строки второго четверостишия являются перефразой первых двух строк первого четверостишия. Так поэт сближает прошлое и настоящее, горестные чувства разлуки с отчим домом и боль, испытываемую от разлуки с родиной.

За этим стихотворением следовала глава, исключенная писателем из окончательного текста романа и вышедшая отдельно под заглавием «Отрывок» в парижской газете «Россия». Глава эта не вошла в роман, но она помогает понять, что способствовало замыслу автобиографического романа.

Было, безусловно, для этого много оснований. Какой же крупный писатель не помышляет на склоне лет о своем жизнеописании, не хочет рассказать, как формировалось его самосознание, как он постепенно познавал действительность! Кроме того, у русской литературы имелась уже великолепная традиция автобиографического романа. Это все, так сказать, общие причины. У Бунина была, однако, и своя собственная причина, побудившая его написать большое автобиографическое произведение.

Бунин утверждал, что с детства в нем развилось какое-то непостижимое умение видеть прошедшие времена и эпохи, чувствовать биение человеческой жизни в далеком прошлом. Это чувство истории развивал в необычайно впечатлительном ребенке и его первый наставник, «лишний» человек Ромашков (в «Жизни Арсеньева» Баскаков). Бунин писал в «Отрывке»: «Ведь еще в самые первые дни мои входило в мою жизнь, как нечто будто бы мной самим пережитое, то жертвоприношение Авраама, то бегство Иосифа в Египет, так что уже и в ту пору не было у меня веры, что я начался в какой-то тамбовской Каменке... За свою все-таки уже долгую жизнь, с ее думами, чтением, странствиями и мечтами, я так привык к мысли и к ощущенью, будто я знаю и представляю себе огромные пространства места и времени, столько жил в воображенье чужими и далекими жизнями, что мне кажется, будто я всегда, во веки веков и всюду. А где грань между моей действительностью и моим воображением, которое есть ведь тоже действительность, нечто несомненно существующее?» И далее: «Родиться, жить и умереть в одном и том же, в родном доме...»

А я — сколько домов переменил я на своем веку?

И эта чужая страна, уже много лет заменяющая мне родину, последнее ли это мое прибежище?»

В «Отрывке» не случайно сближаются, казалось бы, разные мысли. Главная из них — особая способность писателя видеть далекое, как бы «жить» в нем. Развивая эту мысль, Бунин склонен объявить собственное воображение чем-то несомненно существующим, некой второй действительностью. Не следует, однако, обманываться этим определением. Это не идеалистическая философская концепция, а точка зрения художника, трансформирующего и дополняющего единое целое деталями, увиденными в разное время.

Когда человек, а тем более художник, старится, то прошлое начинает властно овладевать им, вновь и вновь возвращаться навязчивыми мыслями, грустными и сладостными воспоминаниями. А как непреодолимо должны были владеть Буниным воспоминания с его огромной памятью сердца и ума, с его тоской по родине, с его воображением! Да ведь многое из детских и юношеских лет было им ранее описано, нуждалось, вероятно, в неком переосмыслении в свете последующего опыта жизни.

Вторая мысль «Отрывка» заключена в том, что жизнь в стране, приютившей его, совершенно не сгладила, не отдалила любовь к земле предков, где протекли лучшие годы жизни. И, заканчивая «Отрывок» описаниями Прованса, писатель вопрошает: «Ужели это солнце, которое печет сейчас мой сад, то же, что было в Каменке?

Сон, сон!»

В сущности, из большинства произведений эмигрантского периода как бы самопроизвольно возникает вопрос, который Бунин задает в «Отрывке»: «И все же, зачем я здесь, почему я здесь?»

Все — чувства, мысли, память сердца, воображение, особенности художественного мастерства ведут Ивана Бунина к созданию автобиографического романа. Это дало возможность писателю «прожить» вторую сладостную юность, приблизить к себе далекую родину, вновь вдохнуть аромат ее полей, лесов и садов.

Вокруг «Жизни Арсеньева» будет, несомненно, еще немало споров, пока не выработается наиболее полная и объективная оценка. Ныне же имеются два диаметрально противоположных мнения, хотя одно из них и не прямо выражено. Мы имеем в виду мнения Александра Твардовского и Константина Паустовского.

Александр Твардовский исходит из того, что для Бунина, художника и человека, «эмиграция стала поистине трагическим рубежом...» Поэтому автор склонен, и нам кажется — несправедливо, приписать Бунину идеализацию прошлого. Он пишет: «Идеалом Бунина в прошлом была пора расцвета дворянской культуры, устойчивости усадебного быта, за дымкой времени как бы утратившего характер жестокости, бесчеловечности крепостни-ческих отношений, на которых покоилась вся красота, вся поэзия того времени». А далее Твардовский развивает другую мысль, несколько смягчающую и подправляющую предыдущую: «Но как бы ни любил он ту эпоху, как бы ни желал родиться и прожить в ней всю свою жизнь, будучи ее плотью и кровью, ее любящим сыном и певцом, как художник он не мог обходиться одним этим миром сладких мечтаний. Он принадлежал своему времени с его неблагообразием, дисгармоничностью и неуютностью, и мало кому давалась такая зоркость на реальные черты действительности, бесповоротно разрушившей все красоты мира, бесконечно дорогого ему по заветным семейным преданиям и по образцам искусства».

Твардовский напоминает, что Бунин не выносил, когда его называли «певцом дворянских гнезд», «усадебной печали». Ему, естественно, были бесконечно дороги родной дом, близкие люди, пейзажи, которые он так проникновенно воссоздавал. Кому же из нас не дороги счастливые дни юности? Но можно ли, хотя и с поправками, говорить о том, что он хотел бы всю жизнь прожить в той эпохе, когда разорение настигло русское мелкопоместное дворянство? Он был не певцом эпохи распада дворянства, а ее страдающим летописцем.

И первое напечатанное стихотворение семнадцатилетнего Бунина начиналось так:

Грустно видеть, как много страдания
И тоски и нужды на Руси!

Нетрудно понять элегичность и созерцательность первых рассказов молодого Бунина, еще питающегося первородными ощущениями, еще не пришедшего к обобщениям, еще не скрывающего корни тех явлений дворянской уездной жизни, которые он вскоре начнет исследовать. Но даже в эти первые рассказы проникают наблюдения, говорящие о внимании и к жестокой стороне жизни.

Мир разрушающейся усадьбы очень скоро стал тесным для Бунина. И по мере того как он взрослел, этот мир вызывал все больше горестных размышлений. А повесть «Суходол» — одна из самых жестоких и правдивых отходных разложившемуся дворянству. А разве не суровейшая отповедь владельцам хиреющих усадеб бунинская «Деревня»?

Говоря о «дымке времени», за которой утрачивается «характер жестокости и бесчеловечности крепостнических отношений», Твардовский имел, очевидно, в виду именно эти дореволюционные произведения Бунина. Но вывод, исходящий из такой посылки, на наш взгляд, несправедлив, неверен. Повесть «Суходол» создавалась по семейным хроникам, и действие в ней относится к периоду, предшествующему времени, описанному в ряде ранних рассказов и «Жизни Арсеньева». И если ставить вопрос: идеализировано ли прошлое в «Жизни Арсеньева», то автобиографический роман правомерно сопоставлять лишь с теми дореволюционными рассказами, действие которых относится к тому же отрезку времени.

Возвращаясь к исходной мысли Твардовского о «трагическом рубеже» эмиграции, нельзя не сказать, что она носит общий характер, ибо разрыв с родиной всегда трагичен для писателя. Твардовский утверждает, что этот разрыв был особенно трагичен для Бунина как для наиболее яркой и цельной писательской индивидуальности и что его трагедия заслоняет трагедию других русских писателей-эмигрантов, в частности Куприна. С этим уж никак нельзя согласиться, и

не потому, что мы намерены спорить, кто крупнее как писатель — Бунин или Куприн, а также соразмерять степень их переживаний.

Речь идет о фактах, с которыми, как известно, спорить трудно. А непреложные факты свидетельствуют, что Бунин создавал в эмиграции прекрасные вещи, а Куприн как художник исчерпал себя. Все дело в том, что критический реализм Куприна был направлен своим орудием против Молоха капитализма и устоев непосредственно дореволюционной России, а когда она рухнула, исчез объект исследований и разоблачений. В ином положении оказался Бунин. Крупный художник, он отражал существенные стороны историко-общественного процесса, но всей душой своей был обращен к прошлому. И он был нерасторжимо тончайшими нитями связан не с той Россией, которую он покинул после Октябрьской революции, а с Россией конца XIX века. Тонкий вкус писателя оскорбляли уродства капиталистического развития в России, ломавшего к тому же близкий его сердцу патриархальный строй дворянско-крестьянской Руси. Неважно, что он видел и воссоздал обреченность этого строя. От этого ему не становился милее «чумазый» в деревне и капиталист в городе.

Несмотря на огромную привязанность к местам, где протекала юность, ко времени, когда он был молод, любил и страдал, Бунин в своем автобиографическом романе необычайно объективен и верен тем ощущениям и впечатлениям, которые некогда сложились у него. В «Жизни Арсеньева» ничто не украшено, хотя естественно, что опыт прожитой жизни своеобразно отразился в этом крупнейшем произведении писателя.

Точка зрения Александра Твардовского на произведения Бунина, в которых он возвращается к далекому прошлому, противостоит мнению Константина Паустовского, который пишет о «Жизни Арсеньева»: «Это вещь нового, еще не названного жанра. Жанр этот изумительный, единственный, берущий человеческое сердце в мучительный и, вместе с тем, светлый плен... Это — слиток из всех земных горестей, очарований, размышлений и радостей. Это — удивительный свод событий одной человеческой жизни, скитаний, стран, городов, морей, но среди aforo многообразия земли на первом месте всегда наша Средняя Россия... Бунину удалось в «Жизни Арсеньева» собрать свою жизнь в некоем магическом кристалле... Новизна «Жизни Арсеньева» еще и в том, что ни в одной из бунинских вещей не раскрыто с такой простотой и ясностью то явление, которое мы, по скудости своего языка, называем «внутренним миром» человека. Как будто есть ясная граница между внутренним и внешним миром. Как будто внешний мир не являет собой одно целое с миром внутренним».

Чему же верить: восторженному ли отзыву Константина Паустовского или же скептической оценке Александра Твардовского?

Думается, что прав Паустовский, и те исследования, которые будут предприняты критиками — объективными ценителями таланта Ивана Бунина, докажут это.

В «Жизни Арсеньева» вся жизнь героя предстает как сложный процесс формирования сознания. При этом внешние впечатления постоянно пропускаются сквозь призму развивающейся личности.

Воссоздавая процесс духовного становления и формирования своего героя, Бунин сохраняет всю свежесть восприятия им мира и вместе с тем дополняет и углубляет все то, что откладывалось в сознании ребенка, подростка и юноши. Да и может ли быть иначе создана художественная автобиография?!

И однако, есть отличие «Жизни Арсеньева» от трилогий Льва Никоваевича Толстого и Максима Горького. Оно заключается в том, что в ней ощущается вмешательство зрелого Бунина в значительно меньшей степени. Автор руководствовался теми принципами изображения пережитого прошлого, что и Аксаков в «Детских годах Багрова-внука».

Это особенно ясно ощущается в первой книге «Жизни Арсеньева». Начальная главка первой книги является вступлением к произведению в целом, но уже вторая главка говорит о том, что даже мимолетные и будто незначительные ощущения и впечатления Алеши Арсеньева будут в их первозданной чистоте наслаиваться одно на другое, как бы создавая первые петли

все усложняющейся «вязки» произведения. Главка начинается так: «Самое первое воспоминание мое есть нечто ничтожное, вызывающее недоумение. Я помню большую, освещенную предосенним солнцем комнату, его сухой блеск над косогором, видным в окно на юг...». И далее автор устами ребенка задает ряд недоуменных вопросов: почему вдруг на какое-то мгновение вспыхнуло сознание, столь ярко зафиксировавшее детскую комнату, блеск солнечных лучей? Отчего память навсегда сохранила это видение? Почему после этого надолго погасла память?

Аксаков, также начинающий свою повесть с младенческой поры ее героя, подобно Бунину, останавливается на мимолетных впечатлениях. Это память о себе, горько плачущем, то в кроватке, то на руках матери. Далее следует ряд отрывочных воспоминаний, а затем, как и у Бунина, отмечается провал памяти: «Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинал себя помнить уже очень больным...»

Подобно Аксакову, Бунин говорит о более отчетливом после первого ощущения, дальнейшем осознании героем своего места в мире. Но тут же намечается и различие. Бунин поэтически одухотворяет первые и, как он замечает, печальные впечатления ребенка, печальные по своей скудости, болезненной чувствительности. Формулирует это состояние души взрослый Бунин, но он ни на йоту не отступает от того, что сам видел ребенком, и память подсказывает ему, что он тогда ощущал. Уже в эту пору формируется эстетическое «вбирание» в себя прелести окружающего мира, фиксируются в памяти различные части того сельского грустного пейзажа, который позднее появится в его рассказах. Однако это не равнодушная фиксация. Образ пустынных полей, с одинокой усадьбой среди них, безграничного «снежного моря» зимой, другого моря хлебов, трав и цветов — летом вызывают у Алеши Арсеньева жажду познания иного. Все эти картины, с их загадочным безмолвием, объемностью поверхностно зримого мира, уходящей вдаль перспективой, глубиной неба, вызывают тоску о неведомом и дают уверенность, что это неведомое существует.

Ребенок познает мир шаг за шагом. Его внимание привлекает то плывущее в далекой синеве перистое облако, то последний луч солнца, одиноко краснеющий на паркете в углу гостиной. Он жадно наблюдает за жизнью перепелов, затаившихся в овсах, он пристально следит за рыжим жучком.

Создавая вторую главку первой книги автобиографии, Бунин задает риторический вопрос: «Где были люди в это время?» Иначе говоря, они как бы оказались вне поля зрения ребенка. А ведь на хуторе Каменка была «дворня»: кучер, староста, стряпуха, скотницы, нянька. Были там и все родные ребенка. Отмечая эту «странность», писатель устами Алеши задает второй риторический вопрос: «Почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества?».

Бунин мог бы, конечно, ответить на эти вопросы, но он предпочел, чтобы читатель, знакомый с его творчеством, сам сделал выводы. И они сразу же приходят на ум. Ведь его автобиография устанавливает вехи формирования не только человека, но и проникновенного художника, чья зоркость станет потом удивлять и восхищать. В памяти ребенка пейзаж, в его деталях и неповторимых сочетаниях, настолько оттесняет все остальное, что он как бы становится невосприимчивым к людям, животным, всему тому, что помешало бы ему справиться с впечатлениями о пока еще для него молчаливой и лишенной запахов природе.

Именно в этой постепенности «овладения» миром и заключена другая особенность познания мира юным человеком, которому в будущем суждено было стать выдающимся мастером пейзажа. Звуки и запахи войдут в им обретаемую действительность позднее, зато кто же еще из русских художников так воспроизведет запах антоновских яблок и трели певчих птиц?

Каждая главка первой книги имеет свою тему, является шагом вперед в познании действительности. Чаще всего писатель в первых же строках определяет тему главки. Третья главка начинается так: «Детство стало понемногу связывать меня с жизнью,— теперь в моей памяти уже мелькают некоторые лица, некоторые картины усадебного быта, некоторые события...». А рассказывается в главке о первой поездке в город, когда обычное кажется то необыкновенным, то огромным, когда еще не с чем сравнивать, нет ни чувства пропорции, ни чувства ценности вещей.

Как и в «Детских годах Багрова-внука», в «Жизни Арсеньева» намечена некая черта перехода в познании мира. У Аксакова первые главы определяют эту черту. Они называются: «Отрывочные воспоминания» и «Последовательные воспоминания». Подытоживая, Бунин тоже говорит в четвертой главке, что воспоминания героя о первых годах жизни еще случайны и разрознены, а в пятой главке он повествует о том, что воспоминания обретают некую гармонию, последовательность, что ощущения становятся более сознательными, проникают в душу как чувства радости и огорчения. Но это еще «бедные» чувства, неспособные целиком захватить, глубоко взволновать, заставить сердце щемяще сжаться.

Обогащению чувств ребенка посвящено несколько главок. Оживают ранее как бы застывшие в молчании пейзажи, приходит понимание времен года, в зависимости от погоды прекрасными, грозными, грустными и веселыми становятся дни. С картинами жизни связываются и запахи. Это запахи скотного двора, конюшни, которые, как и музыка, обладают огромной силой напоминания, болезненно острого ощущения прошлого.

В постепенном переходе от смутного мироощущения ребенка к более полному ощущению действительности, а затем и некоторому миропониманию все сильнее дает знать о себе гармония, которой обычно сопровождается формирование творческой индивидуальности.) Сначала ребенок стремится лучше понять те простые вещи и факты, которые оказываются в поле его зрения, а затем факты и явления жизни как-то сцепляются, обнаруживают существующую между ними связь и ширится уже само поле зрения. «Жизнь Арсеньева» развертывается как симфония, в которой точно там, где нужно, вводятся новые музыкальные фразы, новые созвучия, углубляя и обогащая основную тему.

Красота природы, прелесть всего созданного ею, все нескончаемое разнообразие жизни приносят ребенку еще не ужасающую, как в старости, но грустную мысль о неизбежном конце: «Часто приходит теперь в голову: «Вот умрешь и никогда не увидишь больше неба, деревьев, птиц и еще многого, многого, к чему так привык, с чем так сроднился и с чем так жалко будет расставаться! Что до ласточек, то их будет особенно жалко: какая это милая, ласковая, чистая красота, какое изящество, эти «касаточки» с их молниеносным летом, с розово-белыми грудками, с черно-синими головками и такими же черно-синими, острыми, длинными, крест-накрест складывающимися крылышками и неизменно счастливым щебетанием!»

Казалось бы, странное сочетание: первая мысль о смерти и нарочито детальное описание ласточек. Сущность этого сопоставления — в драматизме человеческого существования перед лицом неизбежного исчезновения. Эту роковую проблему писатель ставит в самом начале повествования — своеобразном кратком предисловии к роману. При этом он склонен утверждать, что человек даже рождается с чувством смерти, а жизнь любит именно потому, что знает о ее недолговечности. Тема эта будет развиваться и в последующих книгах «Жизни Арсеньева».

Писатель так комментирует первую детскую мысль о смерти: «Почему с детства тянет человека даль, ширь, глубина, высота, неизвестное, опасное, то, где можно размахнуться жизнью, даже потерять ее за что-нибудь или за кого-нибудь? Разве это было бы возможно, будь нашей долей только то, что есть, «что бог дал»,— только земля, только одна эта жизнь?» Далее, несколько метафорически, Бунин говорит о постижении неведомого прекрасного, о силе таланта и духа человеческого.

Подобные отступления, в которых не все доказано, в которых открывается не все то, что знает умудренный опытом долгой жизни писатель, нередко встречаются в «Жизни Арсеньева». Они необходимы потому, что о своем духовном созревании рассказывает художник. Эти очень осторожные, сделанные с художественным тактом «добавления» к непосредственному восприятию ребенком окружающего способствуют также неповторимой поэтичности произведения; ничему не мешая, они эстетически углубляют роман, и особенно его первую книгу, где описан только начинающий формироваться внутренний мир ребенка.

В первой книге «Жизни Арсеньева» Бунин-писатель как бы держит за руку Бунина-ребенка. Да и можно ли, вспоминая о прошлом, полностью отделить время первого познания вещного мира от времени, когда уже вполне сформировалось миропонимание и отношение к действительности. Явления и факты жизни, которые познаются ребенком, картины природы, которые он наблюдает,— все это неизбежно в большей или меньшей мере дополняется взглядом взрослого человека — художника, его поэтическим даром, наконец, его зрелой художественной манерой воссоздания действительности.

Справедливо отметил Афанасьев, что «одной из бросающихся в глаза художественных особенностей «Жизни Арсеньева» является ее монологичность».

В «Жизни Арсеньева» действительность воссоздается через ощущения, чувства, крепнущее самосознание и, наконец, миропонимание ее героя, и это приводит к тому, что она воспринимается как своего рода поэтическая исповедь. Читатель для Бунина — «исповедник», которому он доверяет многие «тайны» своей души. Отсюда проистекает особенность поэтики «Жизни Арсеньева». Очевидно, что ограничение диалога подсказано также обостренной, можно сказать, болезненной боязнью малейшей фальши в передаче самых сокровенных и интимных чувств, в открытии всех движений души своей.

Приобщить других действующих лиц «Жизни Арсеньева» к широкому диалогу Бунин мог бы только в том случае, если бы его объединяли с ними глубокие интересы. Тогда через это он мог бы свободно выразить в беседах с другими героями также личное и интимное. Но в изображении внутреннего мира героя Бунин не преследовал такой задачи.

Хотя нельзя сказать, что он последовательно и повсюду отказывался от исследования влияния окружения на психологию формирующегося человека. «Жизнь Арсеньева» — это вещь подлинно историческая, потому что в ней с большой правдой и художественной точностью изображен мир дворянства и отчасти городского провинциального мещанства. В распаде дворянского сословия даны важнейшие приметы жизни русского общества на рубеже двух веков. А вместе с тем Бунин, рассказывая о своей жизни, углубляясь в самоанализ, по ряду причин отказывается от внимательного и широкого рассмотрения общественной жизни и тех социальных конфликтов, которые вторгались в его семью и не могли не влиять на его самосознание.

Процесс духовного формирования Арсеньева можно уложить в формулу: «Я и мое понимание жизни». Он и начинал с почти целиком самостоятельного видения окружающего. То, что мальчик получал от отца, матери, учителя, лишь дополняло его собственные наблюдения и открытия. Он сам открывал для себя вещный мир и сам находил ответы на вопросы, возникавшие в ходе его познания. Он не задавал вопросов отцу и матери, разговоры с ними носили узкий, бытовой характер, который мало что давал для воспитания эстетических чувств. По-настоящему интересных людей, с широкими интересами, рядом с Арсеньевым — ребенком и подростком не было, если не считать учителя Баскакова. Но и тот был очень далек от действительности, а его вклад в воспитание чувств мальчика ограничивался развитием мечтательности, любви к прошлому, с его увлекательными обычаями и нравами.

Подлинными наставниками юного Арсеньева были любимые книги, и он жадно их поглощал. С ними можно было беседовать молчаливо. Они говорили ему многое и отвечать им было не надобно. Они научили его отделять прекрасное от уродливого, и прекрасное становилось для него добрым, а уродливое — злым. Так постепенно возникало критическое отношение к действительности.

На мировосприятие героя, как и на самого автора — художника родной природы, наибольшее влияние оказали Пушкин и Гоголь. Естественно, что для ребенка самым пленительным были строки сказок о неведомом, о загадочном. Когда он с бьющимся сердцем заходил в ригу, казавшуюся тогда огромной, или же прятался на дне оврага, то ему вспоминались сказочные, волшебные слова: «В некотором царстве, в неведомом государстве, за тридевять земель... За горами, за долами, за синими морями... Царь-Девица, Василиса Премудрая...».

Слова сказок, волшебные, наделенные особым ритмом, влекущие вдаль, открывающие неведомое, магически освещали окружающее.

Глава пятнадцатая первой книги «Жизни Арсеньева» является своеобразной эстетической декларацией, в которой впечатления ребенка как бы заново воссоздаются художником: «Пушкин поразил меня своим колдовским прологом к «Руслану»:

У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том...»

Автор устами героя пытается объяснить себе и другим, почему пролог потряс ребенка, навсегда запечатлелся в душе и памяти. «Ведь, казалось бы,— рассуждает Арсеньев,— и «лукоморья» никогда не существовало, и что это за «ученый» кот, и зачем он прикован «златой цепью к дубу», и что это за «диковинные» звери, следы которых видны на неведомых дорожках?»

Секрет Пушкина, решает Арсеньев, в прекрасном, вдохновеньем подсказанном синтезе точного, реалистического описания начала пролога и сна, с которым приходят «...наваждение, многообразие, путаница, что-то плывущее и меняющееся, подобно ранним утренним туманам, облакам какой-то заповедной северной страны дремучих лесов у лукоморья, столь волшебного...».

Волшебное и страшное, образы народных сказок и преданий, гениально трансформированные Пушкиным и Гоголем, неотразимо влекут к себе Алешу. Он с необыкновенной ясностью, зримо представляет себе, что опутанные разросшимся орешником «старые древесные стволы... походили на мохнатые лапы голубей». Он видел, что «Днепр серебрился, как волчья шерсть среди ночи». С какой-то безошибочной верностью чутья и вкуса он отбирал все лучшее из прочитанного совместно с наставником Баскаковым. Впрочем, описания природы у Пушкина и Гоголя, волшебство созданных ими образов — все это тут же находило подтверждение в наблюдениях ребенка, в его ощущениях и поэтическом восприятии окружающего.

С одинаковым восторгом включает автор в «Жизнь Арсеньева» сказочные волшебные строки из пушкинского «Руслана и Людмилы» и прекрасные картины из гоголевской «Страшной меси» с ее густыми, броскими мазками и точностью каждой детали. С детства Алеша интуитивно улавливает секреты мастерства гениев русской литературы. Его пленяет удивительное сочетание реалистического и точного описания с волшебной поэтизацией людей и природы. «Страшная месть», признается он, «...пробудила в моей душе то высокое чувство, которое вложено в каждую душу и будет жить вовеки,— чувство священнейшей законности возмездия, священнейшей необходимости конечного торжества добра над злом и предельной беспощадности, с которой в свой срок зло карается...».

Ребенка манят неизведанная даль, глубина, высота, где реют острокрылые ласточки. Порой ему хочется спрятаться, окунуться в полную тишину, а затем прислушаться, острее, по-новому услышать откуда-то доносящиеся звуки. Реальное и волшебное переплетаются в чувствованиях. Книги любимых писателей и собственные впечатления сплавляются воедино. Колеи покинутых, заросших травой дорог, старая ветка, разбитая грозой, и большой черный ворон на ней, видевший, быть может, нашествие татар,— все это вызывает у Арсеньева чувство своей связи с Россией, пробуждение национального самосознания. «Несомненно,— думает Алеша,— что именно в этот вечер впервые коснулось меня сознанье, что я русский и живу в России, а не просто в Каменке, в таком-то уезде, в такой-то волости, и я вдруг почувствовал эту Россию, почувствовал ее прошлое и настоящее, ее дикие, страшные и все же чем-то пленяющие особенности и свое кровное родство с ней...».

Если ранее у Алеши было чувство, что он существовал и в прошлые эпохи (это чувство было навеяно книгами, воспевавшими давно ушедшие прошлые времена), то приметы старины в родной природе подсказали ему, что он нерасторжимо связан не только с Каменкой, но и со всей родной страной. И это чувство было прекрасным и благородным, оно выводило его за пределы данного окружения, поднимало духовно. Оно определяло его критический взгляд как на старых, так и новых хозяев жизни.

Описанию жизни семьи Ростовцевых предшествует пейзаж, увиденный из окна мещанского домика: «На дворе, как нарочно, было сумрачно, к вечеру стало накрапывать, бесконечная каменная улица... была мертва, пуста, а на полуголом дереве за забором противоположного дома, горбясь и натуживаясь, не обещая ничего доброго, каркала ворона, на высокой колокольне, поднимавшейся вдали за железными пыльными крышами в ненастное темнеющее небо, каждую четверть часа нежно, жалостно и безнадежно пело и играло что-то... Отец в такой вечер тотчас закричал бы зажечь огонь, подать самовар или прежде времени накрывать на стол к ужину — «терпеть не могу этого чертового уныния!» Но тут огня не зажигали, за стол когда попало не садились,— тут на все знали свой час и срок».

В этом, будто не столь уж важном сравнении заключен, однако, важнейший смысл. Тут вступают в сравнение приметы распадающегося и твердо организованного уклада жизни. И хотя Бунину дорога дворянская усадьба, со всеми приметами ее недолговечности, с расшатанными нервами ее обитателей, с их безделием, с отсутствием твердости в характерах, он все же отдает должное другому, прочному укладу жизни крепкого русского мещанина, хотя и чувствует все его пороки.

Вслед за панорамой мертвой, каменной улицы, увиденной из окошечка дома Ростовцева, панорамой, щемяще печальной и не предвещающей ничего хорошего, следует описание жизни семьи Ростовцевых и ее главы. И тут-то писателем развивается тема России и становится ясно, что эта тема увязывается им с совсем недавно возникшим у него чувством гордости, что он русский, что он частица этой необъятной страны. Бунин связывает увиденное в мещанской среде, понятое им в характере русского мещанина, с темой любви к России, с размышлениями о ее настоящем и будущем. Есть противоречия и в самих этих рассуждениях, и между ними и объективными картинами, нарисованными крупным художником.

Бунин вспоминает жизнь в семье Ростовцева любовно, и однако же из его воспоминаний встают картины страшного домостроя. В грустные сумерки жена и девочки Ростовцева с какой-то робкой покорностью ждали главу семьи к ужину, а при легком скрипе калитки «...у них тотчас же слегка сдвинулись брови».

В облике самого Ростовцева подчеркнута русская ладность, одежда на нем купца средней руки: серая поддевка, вышитая косоворотка, опойковые сапоги. С женой он сдержанно-приветлив, дочь радостно вспыхивает, когда он в шутку, с сумрачной усмешкой бросает ей на голову поданное полотенце. В общем-то, Ростовцева в семье уважают, любят и боятся. И никаких столкновений в ней и не может быть, потому что отношения Ростовцева и его домочадцев — это отношения хозяина и слуг, рабовладельца и рабов.

Такие выводы напрашиваются из объективной бунинской картины, но сам писатель видит в таком обиходе, в таком характере российского мещанина нечто положительное, что он определяет словами «гордость», «осознание величия русской силы».

«Гордость в словах Ростовцева звучала вообще весьма нередко. Гордость чем? Тем, конечно, что мы, Ростовцевы, русские, подлинные русские, что мы живем той совсем особой, простой, с виду скромной жизнью, которая и есть настоящая русская жизнь и лучше которой нет и не может быть, ибо ведь скромна-то она только с виду, а на деле обильна, как нигде, есть законное порожденье исконного духа России, а Россия богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире».

Фигура Ростовцева живая, пластичная, вылеплена превосходно, синтезируя черты многих натур. Но здесь не впервые верность художественного взгляда расходится с идейной оценкой. Бунин создал собирательную фигуру этакого квасного патриота и невежественного шовиниста. Он подмечает, что в жизни и чувствах таких истинно русских людей было немало показного, что у них нередко слово расходилось с делом. И все же писатель склонен видеть в них могучее проявление духа и таланта русского народа. Оценивая определенный исторический отрезок уже с высоты прожитой жизни, Бунин пишет, что чувства, свойственные Ростовцеву, были неким «знамением времени», что они означали расцвет «...величайшей русской силы и огромного сознания ее». Он утверждает, что мысли и чувства Ростовцева «вообще были характерны для тогдашних русских чувств».

Несомненно, что подросток Арсеньев мог увидеть и увидел немало характерных черт роста молодого русского капитализма и правдиво, хотя и односторонне, запечатлел эти черты. Но столь же верно, что позднейшие комментарии писателя и мыслителя претерпели существенные изменения со времени создания «Деревни». По сравнению с Тихоном Красовым Ростовцев значительно облагорожен. Ощущая, правда, что новая точка зрения вступает в немалое противоречие со старой, Бунин отмечает, что таких, как Ростовцев, конечно, «было мало». Но чем же, по мнению Бунина, его герой отличался от других представителей молодого русского капитализма? «По роду своих занятий,— сказано в авторском отступлении,— он был «кулак», но кулаком себя, понятно, не считал, да и не должен был считать: справедливо называл он себя просто торговым человеком, будучи не чета не только прочим кулакам, но и вообще очень многим нашим горожанам».

Чтобы высветлить фигуру этого очень типичного представителя нового класса русского общества, Бунин совершенно неправомерно переводит оценку из социального в индивидуальный план. Он, во-первых, так и не объясняет, почему же Ростовцев не был кулаком. Ведь в дальнейших характеристиках Ростовцева он делает упор на его чисто личные качества: ум и проницательность. Он рассказывает о хорошем вкусе Ростовцева, о понимании им стихов, о предпочтении, которое он отдает Никитину. Но разве мало было на Руси умных и талантливых «торговых людей»? Именно умные и проницательные кулаки наиболее быстро богатели и становились самыми жестокими эксплуататорами.

Бунин изредка предоставляет слово Ростовцеву, хотя, собственно, беседовать у себя дома ему не с кем. Жена и дети его — это почти что немые слуги, а нахлебники-учащиеся еще малы. Однако он, как и всякий человек, испытывает потребность высказать свои мысли и свою точку зрения на жизнь. Видя, например, что Алеша неохотно ест, он говорит: «Надо ко всему привыкать, барчук. Мы люди простые, русские, едим пряники неписаные, у нас разносолов нету...».

Прямая речь персонажа дополняет данную ему раньше характеристику. В этих словах Ростовцева нотация согласуется с якобы смиренной, а на деле гордой самооценкой. Такой же характер носят и другие реплики Ростовцева. Он заявляет: «Что нам векселя! Не

русское это дело. Вот в старину их и в помине не было, записывал торговый человек, кто сколько ему должен, вот вроде этого, простым мелом на притолоке. Пропустил должник срок в первый раз, торговый человек вежливо напоминал ему о том. Пропустил другой остерегал: ой, мол, смотри, не забудь и в третий раз, а то возьму да и сотру свою пометку. Тебе, мол, тогда дюже стыдно будет!»

Сердцу писателя мил такой консерватизм «честных правил».

Бунину всю жизнь было не только чуждо, но и отвратительно все, что связано с развитием новейшего капитализма. Поэтому он и положительно оценивает торговых людей типа Ростовцева, желающих жить и вести дело по старинке. Он искусственно противопоставляет Ростовцева другим купцам, которых он характеризует как жуликов, завистников и недоброжелателей, «объегоривавших» и презиравших мужика.

Период начального накопления оборотистого мужика был во всех отношениях для Бунина приемлемее, чем более поздние времена русского капитализма, когда он повел решительное наступление на дворянство.

Создавая образ Ростовцева, Бунин отходил от «натуры», переосмысливал его прототипа в плане обобщения. Лично он жил в семье мелкого чиновника Высотского. Но жизнь провинциального чиновничества и купечества в ту пору была почти на один образец, да и в дом Высотского хаживали и купцы. Словом, материала у Бунина было предостаточно, а «подмена» чиновника образом купца объясняется тем, что писатель справедливо придавал большее значение российской буржуазии. Сама же типическая фигура Ростовцева собиралась писателем из различных прототипов елецких торговых людей. Интересно здесь и другое — то, что писатель «препарировал» реальный жизненный материал в том смысле, что довольно свободно обращался с фактами, имеющими отношение не к собственной жизни, а к людям, составлявшим ее окружение.

Наблюдал гимназист Бунин и елецкую жизнь, текущую за стенами дома Высотского. Описанные им картины городской жизни очень важны для понимания характера отбора материала в «Жизни Арсеньева». Оказавшись в городе, Алеша впервые занял независимую позицию к окружению. Это дает ему возможность как бы со стороны бросить взгляд на определенные стороны жизни уездного городка.

После уныния и затишья дворянской усадьбы жизнь в этом провинциальном городе представляется Алеше куда более оживленной, чем она была на самом деле. Однако Алеша вспоминает и отбирает те явления и факты, которые свидетельствуют о благоденствии. Вот его впечатления: «Город ломится от своего богатства и многолюдства; он и так богат, круглый год торгует с Москвой, с Волгой, с Ригой, Ревелем, теперь же и того богаче — с утра до вечера везет в него деревня все свои урожаи...».

В этом же духе всеобщего довольства возникают одна за другой картины пребывания в городе мужиков, выгодно продавших зерно, развлечения мещан-перекупщиков, хорошо подработавших, толстых купцов, разъезжающих на своих рысаках, всяких франтов и франтих из приказчиков и местных барышень. Затем следуют описания торжественной обедни, а также вечеров, когда бывали «большие гуляния».

Все это воссоздается в детальной и красочной живописи. А вот кварталы унылых и грязных улиц, спускающихся к оврагам, кварталам, где ютится беднота, ненадолго привлекают внимание Алеши, а людей, трудившихся там, он не знает и говорит о них: «...В огромном количестве шумно работает, курит, сквернословит какой-то страшный род людей,— могучих, невероятно сальных и грубых...». Писатель объединяет кожевников, обрабатывающих кожи, в некое безликое чудище. В нем нет неприязни к ним, но их вид явно оскорбляет его эстетическое чувство.

Отбор наблюдений жизненных явлений, особое внимание к одним сторонам жизни и скользящий взгляд по другим показательны для идейной позиции подростка Алеши и стоящего за ним писателя Бунина. Несомненно, Алешу, как и всякого иного подростка, привлекало прежде всего яркое, шумное, внешне красивое. Но ведь за его спиной находился куда более мудрый и строгий обозреватель действительности, который-то знал, что для преуспевающей части населения города создают ценности именно ®ти грубые люди, мочившие кожи в зловонном притоке реки...

Расширение идейного кругозора Алеши связано с влиянием на него старшего брата Георгия. Поэтому страницы, посвященные Георгию в «Жизни Арсеньева», весьма важны.

Одиннадцатая глава второй книги «Жизни Арсеньева» заканчивается словами: «Случилось у нас в семье огромное событие: арестовали брата Георгия». А двенадцатая начинается так: «Событие это даже отца ошеломило».

Через восприятие подростка Арсеньева Бунин не мог, естественно, воспроизвести идейно-политическую атмосферу в России в 1881 году, когда был убит Александр Второй. Алеша мог запечатлеть в памяти, как это событие отозвалось в его семье, которая оказалась непосредственно им затронутой. В остальном писатель приходит на помощь своему герою. Здесь очень ясно проявляется стремление автора возможно объективнее осветить умонастроения русского общества в тот исторический период. Он искренне говорит от имени русского народа, пишет якобы о «самочувствии» рядового русского человека, а на деле передает настроения узкой и основательно-таки отставшей от жизни дворянской прослойки. Поэтому-то Бунин и настаивает на том «непередаваемом» впечатлении, которое произвело убийство. Ведь, как об этом напоминает писатель, в мелкопоместной дворянской семье Арсеньевых имя Александра Второго вызывало «мистическое благоговение», а слово «социалист» — «мистический ужас». В дворянском захолустье как нечто дикое, страшное и непонятное воспринялось появление «социалистов» потому, что среди них были и «выродки» — местные дворяне.

Бунин торопится заявить, что отец Алеши не был человеком «темным» и «косным», что он не раз называл Николая Первого Николаем Палкиным, бурбоном, а затем добавляет: «Однако слышал я и то, с какой торжественностью и столь же искренне произносил он на другой день совсем другие слова: «В бозе почивающий государь император Николай Павлович»...».

Бунин склонен объяснять такие перемены во мнениях скачками «барского настроения». Настроение могло, конечно, играть некоторую роль, но главное было в другом. Несмотря на то что гниение царского режима самым плачевным образом сказалось на мелкопоместных дворянах, они были органически неспособны (за исключением отдельных людей) выйти за пределы мировоззрения верноподданных абсолютной монархии. Крайне близорукие в политическом отношении, не допускающие и мысли о каких-то коренных общественных переменах, русские дворяне не имели, в сущности, за душой никаких идей, никаких идеалов, не были способны на какой-либо протест. Именно это состояние идейного и мировоззренческого застоя, определившее падение дворянского класса, прекрасно передано в «Жизни Арсеньева».

Это состояние духовного застоя передано сильно и выразительно художником, а не мыслителем. И дело не в том, что Бунин был не в состоянии комментировать причины разрухи в среде дворян. Уже «Деревню» и «Суходол» можно было назвать исторически верными картинами жизни русского общества в период наступления молодого капитализма. В «Жизни Арсеньева», будучи художником объективным, не умеющим лгать, Бунин воссоздавал картины разорения дворянства, но почти полностью обходил причины этого упадка. Не все причины обнищания были ему ведомы, но он не хотел касаться и многих из тех, которые ему были ясны. Анализ этих причин привел бы куда к более суровой критике дворянства, чем та, которую позволил себе автор.

В бунинских размышлениях об аресте брата, о «социалистах» — соседях братьях Рогачевых и сестрах Субботиных есть некоторая «передержка». О событиях рассказывает подросток Алеша с «поправками» и «добавлениями» Бунина-писателя. Подросток должен был именно так чувствовать и понимать происходившее, как это и описано в романе. Но можно не сомневаться, что писатель достаточно знал о народовольческом движении, чтобы писать о нем более достоверно. Между тем, оценивая народничество, он подчас «прячется за спину» подростка Алеши, внося в понимание столь серьезных вещей детскую непосредственность и тем самым сохраняя первозданность восприятия событий той поры. Алеша удивляется, как же его брат Георгий мог скатиться

на «преступный путь», подобно сыну соседа Алферова, юноши, которого мальчик, присоединяясь к мнению своего отца, называет «крутолобым, угрюмым болваном». Затем, в следующих строках сказано: «В чем заключалась «деятельность» брата и как именно проводил он свои университетские годы, я точно не знаю. Знаю только то, что деятельность эта началась еще в гимназии под руководством какой-то «замечательной личности», какого-то семинариста Доброхотова... Что побуждало брата, превосходно кончившего и гимназию и университет только в силу своих совершенно необыкновенных способностей, весь жар своей молодости отдавать «подпольной работе»? Горькая участь Пилы и Сысойки? Несомненно, читая о ней, он не раз прослезился. Но почему же, подобно всем своим соратникам, никогда даже не замечал он ни Пилы, ни Сысойки в жизни, в Новоселках, в Батурине? Во многом, во многом был он сын своего отца...».

Поскольку эта оценка политических взглядов Георгия дается не только с позиции юного героя, то вся она, эта оценка, нуждается во внимательном рассмотрении, ибо нигде в крупных вещах Бунина не выражено столь ясно и прямо отношение писателя к революционному прошлому России, а тем самым и сущность его политических взглядов.

«Спрятавшись за спину» подростка, Бунин, образованный человек и крупный писатель, имеет, естественно, «право» говорить о Доброхотове (под именем которого явно подразумевается Добролюбов), как о неком «семинаристе», говорить мимоходом и пренебрежительно. Но разве можно сомневаться в том, что автор превосходно был знаком с деятельностью и произведениями революционных демократов? Следовательно, тут надобно говорить о политических симпатиях и антипатиях писателя Бунина. Не боясь грубо ошибиться, можно уже на основе вышеприведенных высказываний предположить, что для Бунина являлась неприемлемой вся линия русской революционной мысли, начиная с ее дворянского периода. И это при всем том, что Бунина никак не назовешь убежденным монархистом.

Отвергая старое, Бунин не принимал нового. Но он и не ополчался на то новое, с которым столкнулся в юные годы. Прожив уже десятки лет в эмиграции, успев

переболеть ненавистью к Советской власти, к новым порядкам покинутой им родины, Бунин в воспоминаниях о революционных веяниях в дни юности все же достаточно тактичен и не изливает на прошлое запоздалое негодование.

В бунинской критике народничества есть вместе с тем и справедливые суждения. Алеша очень верно подметил, что для многих дворян, в том числе и для его брата Георгия, революционная деятельность, хождение в народ были во многом «игрой» взрослых людей, тешивших сеоя мыслью о том, что они борцы за свободу. Это обстоятельство бросалось Бунину в глаза и в молодости, и он говорил о нем в некоторых ранних рассказах. Писатель уже тогда справедливо считал, что он знает народ, его беды и нужды значительно лучше подобных народников. О бедственном положении русского крестьянина вдохновенно и поэтически рассказано во многих бунинских произведениях.

Было бы, однако, неправильно при анализе бунинских произведений представлять писателя как человека с устойчивыми социальными взглядами, своеобразного «социалиста чувств». Жизнь крестьянства была близка и понятна Бунину потому, что в юности его собственная жизнь постоянно соприкасалась с ней. По многим причинам у Бунина в детстве не могло возникнуть барственное, пренебрежительное отношение к крестьянину. Уклад жизни разоряющегося дворянина отнюдь не располагал к этому. Кроме того, очень чувствительный, тонко подмечающий малейшие детали окружавшей его жизни, Бунин — ребенок, затем подросток и юноша с возраставшим удивлением наблюдал за деревенскими контрастами. Ясная, рождавшая ощущения радости, счастья среднерусская природа вызывала в душе Бунина недоуменный вопрос: почему же так убога жизнь русского крестьянина?

Ответить на этот коренной вопрос можно было, лишь придя к твердым революционным убеждениям. Бунин же был далек от этого. Более того, уже в юности его приводила в ужас мысль о разломе старой жизни. Этим-то отчасти объясняется его временное увлечение идеями толстовства. Идеи революционной борьбы Бунин отвергал и до революции, и после нее, в эмигрантский период. Весьма вероятно, однако, что эмиграция не улучшила его отношение к революционному, которому-то он и был «обязан» утратой родины.

Но как бы писатель ни относился к народничеству, он достаточно знал о жертвах, которые революционные народники приносили на алтарь свободы. А вместе с тем народническое движение было столь противоречивым, что Бунина нельзя упрекнуть и в неумении разобраться в нем, если, конечно, он делал подобные попытки. Нельзя упрекнуть автора и в передергивании фактов, когда он пишет о Георгии: «Возле него было пусто,— жандармы то и дело отстраняли баб, мужиков и мещан, толпившихся вокруг и с любопытством, со страхом глядевших на живого социалиста, слава богу, уже попавшего в клетку».

Нужно ли говорить, что отсталые слои крестьянства, с их почитанием бога и царя-батюшки, именно с такими чувствами и могли взирать на «пойманного» социалиста, особенно после убийства Александра Второго. Но любопытно другое, то, что Бунин склонен считать естественными и незыблемыми чувства крестьян, не способных понять, что народники страдали в борьбе за улучшение их, крестьянской, доли. В сущности, отношение Бунина к народническому движению отличается от чисто обывательского тем, что он переводит свои впечатления от беды, вошедшей в дом Арсеньевых с арестом Георгия, в сферу сугубо личного, лирического душевного недуга. Природа вновь призвана подчеркнуть состояние тоски, какой-то униженности. Солнце светит, да не греет. Дует пронзительный ветер, пронизывает насквозь отъезжающих в тарантасе родителей Алеши, треплет усы отца, заставляет еще обильнее течь слезы горько плачущей матери.

Но и здесь писатель ненадолго останавливается на переживаниях родителей Алеши. И не потому, что ему горько описывать их страдания. Ему важно воссоздать переживания своего героя, передать, как отразились внешние события на его внутреннем мире. Мыслями юноша возвращается к утешениям отца и убеждается, что они вовсе не пролили бальзам на его душу, что случившееся отнюдь не пустяки. И он говорит себе с бессознательным эгоизмом: «Может быть, и впрямь все вздор, но ведь этот вздор моя жизнь, и зачем же я чувствую ее данной вовсе не для вздора и не для того, чтобы все бесследно проходило, исчезало? Все пустяки, однако от того, что увезли брата, для меня как будто весь мир опустел, стал огромным, бессмысленным, и мне в нем теперь так грустно и так одиноко, как будто я уже вне его, меж тем как мне нужно быть вместе с ним, любить и радоваться в нем!»

Эти мысли весьма характерны для всего художественного строя «Жизни Арсеньева». Все, что происходит вокруг автора биографии, все, что так или иначе соприкасается с его жизнью, оценивается не в объективном значении самих фактов и явлений, не в их общественном смысле, а в их особом воздействии на чувства, миропонимание Арсеньева. Казалось, что в таком внутренне-субъективистском преломлении должна поблекнуть правда нарисованных писателем картин. Однако этого не случается, и все становится понятным, если решительно отделить размышления героя о происходящем от художественного воспроизведения писателем этого происходящего. Когда мы говорим «отделить», это означает подвергнуть дополнительной и самостоятельной оценке, с одной стороны, размышления и выводы писателя, и с другой — живописное воспроизведение действительности. Речь идет, естественно, о «дополнительных» оценках, ибо наряду с ними необходим анализ, вскрывающий тесную связь созданных художником картин и эстетических идей, определяющих в этих картинах композицию, колорит, объемность, их настроенность.

Хотя многие особенности «Жизни Арсеньева» находят свое наиболее концентрированное выражение в последней части романа — «Лике», но о них нужно начать разговор несколько раньше.

В «Жизни Арсеньева» чуть ли не центральное место занимает мысль, что жизнь дана человеку не для того, чтобы она прошла бесследно в горестях и заботах, а для того, чтобы он мог радоваться ей, быть счастливым. Именно в связи с этой мыслью совершаются постоянно переходы от горя к радости и, наоборот, от радости к горю. Если говорить о философии Бунина, то в основе ее лежит осознание права человека на счастье и горестное осознание несовершенства жизни, отнимающее у него это право. С художественной же точки зрения эти переходы создают особые, бунинские контрасты.

Одно из обвинений, брошенных Бунину В. Афанасьевым, заключается в том, что писатель якобы чрезмерно разыгрывает мотив смерти. В доказательство приводятся описания или упоминания, относящиеся к теме смерти. Это приводит критика к выводам, «ставящим на голову» всю эстетику Бунина. Сам же В. Афанасьев мельком упоминает, что «с темой смерти связана в романе, как и во всех поздних произведениях Бунина, тема любви». И далее он пытается создать впечатление о Бунине как о певце смерти, что является отличительной особенностью любого упадочного направления в литературе.

Однако следует учесть особенности связей тем любви и смерти.

В семнадцатой главе, в которой дается короткое описание смерти сестренки Алеши — Нади, главное — это общее впечатление, вынесенное подростком из того, что происходило в эти тягостные часы. Вспоминая о смерти очаровательной девчушки, уже взрослый Арсеньев печалится и задает грустный вопрос: «За что именно ее, радость всего дома, избрал бог?» А подросток Алеша констатирует: «Более волшебной ночи не было во всей моей жизни». И сами описания смерти девочки не создают впечатления, что на семью обрушилось тяжкое горе. Ничего не сказано о страданиях отца и матери, зато воссоздается сначала обстановка смятения и суеты, а затем ребенок, лежащий в «лампадном могильном свете», представляется «недвижной, нарядной куклой с ничего не выражающим бескровным личиком».

Дело, конечно, не в том, что автор не сумел отобрать и передать переживания родителей в тягостные минуты смерти дочери. Сделай это, Бунин изменил бы своей художественной задаче, сместил бы внимание к другим действующим лицам. Между тем он твердо придерживался одной линии — пропускать то главное, что ему запомнилось, что увлекло или поразило его, через собственное восприятие жизни, с тем чтобы уточнить, что это дало ему в смысле познания действительности, какими впечатлениями это отложилось в его сознании и душе, как способствовало формированию его индивидуальности.

В сцене панихиды в доме Писарева тоже переданы личные чувствования, но так как подросток превратился уже в юношу и юношу влюбленного, то именно здесь и начинается тема любви и смерти.

Попутно следует сказать, что сами сцены смерти Буниным описаны сдержанно, кратко, без каких бы то ни было элементов мистики (присущих декадентам) и натуралистических деталей. В семнадцатой же главе первой книги отнюдь не повествуется о смерти бабушки, как это пишет В. Афанасьев, а лишь упоминается о ней.

Сцена смерти отца Алеши Пешкова, начинающая трилогию Горького, куда страшней, горестней сцен ухода из жизни, описанных Буниным. Конечно, следует оговорить, что сцены эти имеют свои индивидуальные окраски. Они отличаются не только тем, что панихида в доме состоятельного помещика торжественна, а смерть бедного мастерового сразу же обнажает тяжкое горе людей, потерявших кормильца, их бесприютность, страшную долю. Другое их важнейшее отличие в том, как они запечатляются в сознании дворянского сына и сына ремесленника.

Статьи о литературе

2015-05-12
Широкая синяя Нева, до моря рукой подать. Именно река заставила Петра принять решение и заложить здесь город. Он дал ему свое имя. Но Нева не всегда бывает синей. Нередко она становится черно-серой, а на шесть месяцев в году замерзает. Весной невский и ладожский лед тает, и огромные льдины несутся к морю. Осенью дует ветер, и туман окутывает город — «самый отвлеченный и самый умышленный город на всем земном шаре».
2015-07-15
В России осталось много всяких писем ко мне. Если эти письма сохранились, то уничтожьте их все, не читая,— кроме писем ко мне более или менее известных писателей, редакторов, общественных деятелей и так далее (если эти письма более или менее интересны).
2015-05-19
Блок и Белый появились в переломный для русского символизма момент. «Так символически ныне расколот, — писал Белый, — в русской литературе между правдою личности, забронированной в форму, и правдой народной, забронированной в проповедь, — русский символизм, еще недавно единый.