Неудачи Александра Блока

2015-06-14
Блок, Александр Александрович

Кроме многих стихов книги второй, посвященных его любви к Волоховой, существует драма «Песня Судьбы», бесспорно, навеянная ею. Эта неудачная пьеса никогда не была поставлена; это, несомненно, — худшее из всего написанного им. Несмотря на то, что в ней ясно чувствуется влияние «Пера Понта», театра Гауптмана и Метерлинка, она любопытна своими автобиографическими мотивами и присущим главному герою умонастроением: он слишком счастлив со своей женой и покидает мирный очаг, чтобы вдали от дома узнать сердечные бури. «Господи. Так не могу больше. Мне слишком хорошо в моем тихом белом доме. Дай силу проститься с ним и увидать, какова жизнь на свете. Сохрани мне только жар молодой души и живую совесть, Господи. Больше ни о чем не прошу тебя в этот ясный весенний вечер, когда так спокойны и ясны мысли». «Да разве можно теперь живому человеку мирно жить, Елена? Живого человека так и ломает всего: посмотрит кругом себя, — одни человеческие слезы... посмотрит вдаль, — так и тянет его в эту даль...»

И герой добавляет:

Не надо очага и тишины —
Мне нужен мир с поющим песни ветром!

Его талант полностью раскрылся в «Снежной маске», «Фаине» и «Разных стихотворениях». В этих произведениях уже не осталось ничего юношеского. Блок создал собственную, неповторимую форму, нашел верные слова. Здесь нет и намека на романтизм: простая, обыденная речь, веские, точные слова — мы найдем их и в «Городе», и в будущей поэме «Двенадцать». Сельских пейзажей почти нет: лишь стены, камни, дворы. Он виртуозно владеет ритмами, и это придает его поэзии редкое очарование и самобытность. В стихах Блока слышатся отзвуки цыганских романсов, гитары и скрипок, вина и танцев. У них есть прошлое, они говорят и о будущем, а в этом будущем возникает новый мотив: смерть.

Он в зените славы. Его встречают овациями в Петербурге, Москве, Киеве. Газеты и журналы публикуют его статьи. У Сологуба, Мережковских, в «башне» у Иванова он самый почетный, желанный гость. В Петербурге ставят «Праматерь» Грильпарцера в его переводе.

Любин сын умер, она снова с Блоком. Их жизнь еще может наладиться; она останется с ним, станет за ним ухаживать, летом они вместе поедут в Италию. В записных книжка он пишет, как хорошо ему с ней; как он любит ее милое лицо, ее беззаботность, детские шалости. С удовольствием отмечает, как она похорошела, помолодела в Венеции. Она необходима ему; она — Единственная.

«Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла?»

Они побывали в Академии, во Дворце Дожей. Блоку нравится итальянское Возрождение, больше всего — сцены Благовещенья. Любуясь картинами, он словно вновь погружается в атмосферу времен Прекрасной Дамы.

«Но Ты — вернись, вернись, вернись — в конце назначенных нам испытаний. Мы будем Тебе молиться среди положенного нам будущего страха и страсти. Опять я буду ждать — всегда раб Твой, изменивший Тебе, но опять, опять — возвращающийся.

Оставь мне острое воспоминание, как сейчас. Острую тревогу мою не усыпляй. Мучений моих не прерывай. Дай мне увидеть зарю Твою. Возвратись». И в то же время он пишет эротические стихи:

Быть с девой — быть во власти ночи, качаться на морских волнах...

Впрочем, это лишь мимолетное впечатление. Другое тревожит его сердце во время путешествия по Италии — Россия. Впервые он видит свою страну со стороны, на расстоянии, и она кажется ему ужасной. Еще за несколько дней до отъезда он пишет матери: «А вечером я воротился совершенно потрясенный с «Трех сестер». Это — угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины, которую я завтра, слава тебе Господи, покину.

Несчастны мы все, что наша родная земля приготовила нам такую почву — для злобы и ссоры друг с другом. Все живем за китайскими стенами, полупрезирая друг друга, а единственным общий враг наш — российская государственность, церковность, кабаки, казна и чиновники — не показывают своего лица, а натравливают нас друг на друга.

Изо всех сил постараюсь я забыть начистоту всякую русскую «политику», всю российскую бездарность, все болота, чтобы стать человеком, а не машиной для приготовления злобы и ненависти. Или надо совсем не жить в России, плюнуть в пьяную харю, или изолироваться от унижения — политики, да и «общественности» (партийности)».

В Венеции эти чувства, эти мысли только усиливаются:

«Несчастную мою нищую Россию с ее смехотворным правительством... с ребяческой интеллигенцией я презирал бы глубоко, если бы не был русским. Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину — Европу...»

«Единственное место, где я могу жить, — все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней, нет нигде. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться — на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, — цензура не пропустит того, что я написал».

Но в Европе, как и в России, не находит он желанного выхода:

«Более чем когда-нибудь я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя — не переделает никакая революция. Все люди сгниют, несколько человек останется. Люблю я только искусство, детей и смерть. Россия для меня — все та же — лирическая величина. На самом деле — ее нет, не было и не будет».

На расстоянии он размышляет и о своей жизни. Литературная и политическая суета Петербурга внушают ему лишь усталость и скуку. Быть свободным! Быть свободным — значит, больше не зарабатывать на жизнь своим пером.

«Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем поздно. Средство — отказаться от литературного заработка и найти другой. Надо же как-нибудь жить. А искусство — мое драгоценное, выколачиваемое из меня старательно моими мнимыми друзьями, — пусть оно остается искусством — без..., без Чулкова, без модных барышень и альманашников, без благотворительных лекций и вечеров, без актерства и актеров, без ИСТЕРИЧЕСКОГО СМЕХА. Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться, неужели это невыполнимо? Только бы всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих условиях я могу опять что-нибудь создать... Как Люба могла бы мне в этом помочь». «Без Бугаева и Соловьева обойтись можно».

Флоренция, Сиена... Пока это только пятна света. Но вскоре они превратятся в стихи, «Итальянские стихи» из третьей книги, — самую классическую часть его творчества. Он покидает Милан, проезжает через Бад-Наугейм. С первого его приезда сюда прошло двенадцать лет. Просыпается память о первой любви — нежные, трогательные воспоминания. Он помечает в записной книжке: «...Первой влюбленности, если не ошибаюсь, сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя соединяться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой)».

Вместе с Любой он возвращается в Россию. Лето, их ждет Шахматово. Но Александру Блоку там не живется. Почему? Что произошло? Он и сам не знает. Но ему скучно в этих местах, некогда дорогих, скучно рядом с женой и матерью, которые делают все, чтобы он был счастлив. Люба дорога ему. Она — единственная женщина, которую он по-настоящему любил; он и теперь любит ее и будет любить всю жизнь. Но изнывать здесь, в деревенской глуши, и никого не видеть, кроме нее, — это невыносимо. А ведь он мечтал об уединении.

Мать страдает от эпилептических припадков: хорошо бы отправить ее в санаторий. От работника одни заботы — его следовало бы прогнать. Но денег нет, и все остается как есть.

В Петербурге тоже ничего не изменилось. Осень не приносит ему радости, несмотря на шумный успех «Итальянских стихов». Он пишет много статей, их печатают не только передовые, но и крупные газеты. Хотелось бы поставить «Песню Судьбы», но и это затягивается!

«... Я уже третью неделю сижу безвыходно дома, и часто это страшно угнетает меня. Единственное «утешение» — всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут ее и себя к погибели. Теперь окончательно водворился «прочный порядок», заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко — у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение... ведет лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. Все одинаково смрадно, грязно и душно — как всегда было в России: истории, искусства, событий, прочего, что и создает единственный фундамент для всякой жизни, здесь почти нет. Не удивительно, что и жизни нет».

Но вот наступает второй год возмездия: Блока вызывают в Варшаву. Только что скончался его отец.

Статьи о литературе

2015-04-07
Почему же только месяц, когда я прожил в Ташкенте не менее трех лет? Да потому, что для меня тот месяц был особенным. Сорок три года спустя возникла непростая задача вспомнить далекие дни, когда люди не по своей воле покидали родные места: шла война! С большой неохотой переместился я в Ташкент из Москвы, Анна Ахматова — из блокадного Ленинграда. Так уж получилось: и она, и я — коренные петербуржцы, а познакомились за много тысяч километров от родного города. И произошло это совсем не в первые месяцы после приезда.
2015-07-15
Недалеко от Парижа, в маленьком городке Сен-Женевьев-дю-Буа, на православном кладбище, среди многочисленных захоронений наших соотечественников, есть скромное надгробие, на котором начертано всемирно известное русское имя: Иван Алексеевич Бунин. Свыше тридцати лет покоится его прах во французской земле. Но только в последние годы стали писать о трагической судьбе на чужбине, о забвении священной могилы выдающегося художника.
2015-05-19
Блок и Белый появились в переломный для русского символизма момент. «Так символически ныне расколот, — писал Белый, — в русской литературе между правдою личности, забронированной в форму, и правдой народной, забронированной в проповедь, — русский символизм, еще недавно единый.