Вокруг «двенадцати»

2015-06-05
Блок, Александр Александрович

В своих воспоминаниях Корней Иванович Чуковский приводит разговор о «Двенадцати» между Блоком и Горьким. Горький сказал, что «Двенадцать» — злая сатира. «Сатира? — спросил Блок и задумался. — Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю».

Дальше критик пишет:

«Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить. Он всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, которой он не мог не подчиниться».

Здесь вспоминаются слова другого поэта: «Тщетно художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель...» И пушкинское: «...Но чуть божественный глагол до слуха чуткого коснется...» Однако вспомним, как едко обрушивался Л. Н. Толстой на концепцию о том, что писатели, художники всего лишь проводят в мир интуитивно постигаемые ими идеи. Вероятно, несмотря на успехи естественных наук, решить с достоверностью вопрос о роли бессознательного в творчестве удастся еще не скоро (если вообще удастся). Мы же попытаемся разобраться, насколько возможно, в том, что нам доступно,— в сознательном восприятии окружающей действительности художником. Прежде всего приведем свидетельство самого Блока, противоречащее заключению критика о том, что «его лирика была мудрее его». На возмущенное стихотворное послание Зинаиде Гиппиус Блок пишет: «Я отвечаю Вам в прозе, потому что хочу сказать Вам больше, чем Вы — мне, больше, чем лирическое». Это не единственное свидетельство того, что Блок понимал недостаточность поэтических средств в выражении мысли.

Как соотносятся жизнь и искусство? У Блока — как пожар и зарево:

Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельной пожар.

Но поэт — творец, создающий космос из хаоса, его задача: «Строй находить в нестройном вихре чувства». Очевидно, от того, насколько удалось поэту претворить «нестройный вихрь» в гармонию, от степени совершенства этой гармонии зависит судьба его творений: чем совершенней гармония — тем больше отклик в сердцах людей. В этом отношении Пушкин — совершенство. Каждое его стихотворение — гармонично, соразмерно, просто и ясно.

В размеры стройные стекались
Мои послушные слова
И звонкой рифмой замыкались.

Тайна творчества непостижима. Почему Пушкин был наделен в высшей степени способностью воплощать «грезы чудные» в «послушные слова» — не дано знать ни нам, ни ему самому. Мы можем только испытывать блаженство, проходя обратный путь — от звонких рифм к чудным грезам. И в этом, собственно, для нас заключается ценность искусства.

Блоку в ранний период творчества не всегда удавалось находить «послушные слова». Оттого-то и непонятны были некоторые из его «Стихов о Прекрасной Даме». А. Н. Толстой вспоминал, что, «когда самого Блока спрашивали: «Ну, хорошо, объясните мне сами, что значит это: «Уронила матовые кисти в зеркала»,— он со слабой улыбкой прекрасных губ отвечал простодушно: «Уверяю вас, я сам не знаю». А один известный профессор даже поместил в газете письмо под заглавием: «Сто рублей за объяснение», в котором предлагает «всякому,— в том числе и автору,— уплатить сто рублей за перевод на общепонятный язык стихов Александра Блока: «Ты так светла...»

Сам Блок считал, что «написал стихи о вечном и вполне несомненном, что рано или поздно должно быть воспринято всеми (не стихи, а эта вечная сущность)». В конце жизни говорил: «Я написал один первый том», очевидно имея в виду ту самую «вечную сущность», которая не подверглась переоценке. Если читателей и сегодня завораживают Блоковские напевы, то вероятно, благодаря смутному ощущению каждым этой «вечной сущности», которая пробивается сквозь «непослушные» слова и, как «бледное зарево», видимое издали, позволяет, судить о силе пожара. Обратим внимание, что и от автора «Двенадцати», как певца «Прекрасной Дамы», требовали разъяснений, что стоит за словами, за образами. Блок не успел, как намеревался в конце жизни, прокомментировать «Стихи о Прекрасной Даме». Но духовно близкие ему люди не нуждались в расшифровке этих стихов, потому что они, как и поэт, явственно ощущали «вечную сущность». Безусловно мистические переживания, культ Вечной Женственности, отразившиеся в «Стихах о Прекрасной Даме», требуют для понимания или соответствующей душевной организации, или (что, впрочем, менее достаточно) постижение их через религиозно-философские произведения, бывшие в моде в ту пору в среде, питавшей Блока. Блок — создатель «Стихов о Прекрасной Даме» — поэт своей души. Но какова была эта душа?

«Боюсь души моей двуликой...» Эта осознаваемая двуликость чрезвычайно много определяла и в личности, и в творчестве Блока. Есть поэты, вообще есть люди «странные», с общепринятой точки зрения. В них странно все: и творчество, и мысли, и речь, и образ жизни, и характер отношений с окружающими. Причем сами такие люди, целиком живя в своем «странном» для других мире, чаще всего испытывают не чувство ущербности, но скорее, может быть, превосходство по отношению к большинству.

Или же вообще не замечают своей непохожести. Блок певец Прекрасной Дамы, певец «несказанного», Блок, подверженный мистическим видениям в духе Соловьева,— при знакомстве поражал современников, до того знавших только его творчество, несоответствием своих туманных песен и цветущего здоровьем физического облика, удивлял исключительно корректной манерой держаться, то есть абсолютной внешней нормальностью вопреки ожидаемой изломанности. Но в нем это все уживалось: изломанность и гармоничность, сумрачный мистицизм и любовь к физическому труду. Но лишь уживалось. Боюсь души моей двуликой». Его мучил и тяготил внутренний разлад. Здоровое начало он ценил в себе и в других, от дисгармонии жаждал избавиться, оттого и тянулся к здоровью, к жизненной полноте, олицетворением которой была Любовь Дмитриевна Менделеева, его жена, его Прекрасная Дама. Более широко — олицетворением душевного здоровья являлся простой народ, вообще настоящий широкий мир, любимая поэтом природа.

«Ненавижу свое декадентство и бичую его в окружающих, которые менее в нем повинны, чем я». И всю жизнь он стремился вырваться, «выздороветь». Отсюда и мечта, что в будущем «юноша веселый» скажет:

Простим угрюмство — разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь дитя — добра и света,
Он весь — свободы торжество.

Индивидуализм воспринимал он как болезненное проявление. Избавление от него — в слиянии с другими, уничтожении разобщенности. Старый мир представлялся ему «страшным» во многом из-за разобщенности. Крушение старого мира означало конец разобщенности. Потому так жадно ждал и желал этого крушения:

И все уж не мое, а наше,
И с миром утвердилась связь.

После спада революционного движения 1905 года писал с горечью:

Нет, опять он обманул,
Отдаленного восстанья
Надвигающийся гул.

Было уже замечено, что «Двенадцать» и «Скифы» являются естественным развитием прошлого творчества поэта. И не только творчества. Есть сведения, что в 1905 году Блок нес красное знамя во время рабочей демонстрации. Однако не следует преувеличивать революционности Блока; «Никогда я не стану ни революционером, ни «строителем жизни», и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто, по природе, качеству и теме душевных переживаний». (Письмо к отцу) «не стану» сам не значит «не приму» в других.

И когда наступил Октябрь, Блок радостно откликнулся на великие события.

Вот знаменательная запись в «Дневнике» в марте 1918 года:

«Революция это: я — не один, а мы».

Это небольшое отступление понадобилось нам, чтобы постараться яснее себе представить, что стоит за «Двенадцатью», каков духовный генезис поэмы.

Если «Стихи о Прекрасной Даме» — это, в большинстве своем, картины, запечатлевшие состояние влюбленной в вечную Женственность души, то «Двенадцать» — полотно, на котором художник попытался нарисовать внешний мир, каким он представлялся ему, всеми силами пытавшемуся слиться с разбушевавшейся стихией.

Если «Стихи о Прекрасной Даме», употребляя блоковскую терминологию, отсвет, отражение в его душе «вечной сущности», то «Двенадцать» — это отражение той части мировоззрения поэта, в которой сконцентрировались его общественные взгляды и устремления.

Но «Двенадцать» поэма. И реальность предстает в ней перед читателем преломленной своеобразным творческим методом Блока. В «Двенадцати», как, может быть, ни в каком другом произведении Блока, гармонично слились внутренняя «тема душевных переживаний» — тревожность, стихийность, рок, любовь — и внешняя тема всем понятная и всех волнующая — крушение старого мира. В этом сила «Двенадцати», в этом — ее своеобразие. Городецкий определил появление поэмы, как «слияние старой пушкинской культуры и новой, пролетарской». «Блок, писал он,— спаял золотой язык прошлого века с языком нашей улицы».

Но это необычное сочетание, вероятно, явилось камнем преткновения для большей части критиков.

Чтобы понять, почему Блок принял революцию, недостаточно анализировать его лирику, как это проделывали чаще всего современные ему критики. Только рассматривая совокупно Блока — поэта, прозаика, публициста, общественного человека — в его переписке и разговорах, в дневниках и записных книжках, можно по крупицам собрать воедино его глубинное, диалектическое социальное мировоззрение. И тогда, может быть, получим мы, пусть косвенный, ответ на вопрос, на который, поставленный в лоб, он и сам не мог ответить.

«Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили»,— пишет он в записной книжке в связи с шумом негодования, вызванным его статьей «Россия и интеллигенция». Блок ясно понимал, что революция неизбежна, он признавал ее историческую справедливость.

Уже в 1919 году в дневнике он пишет: «...Я любил прогарцевать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить», или у смазливой баоенки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолетно белыми зубами, чтобы екнуло в груди так себе, ни от чего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от ее смуглого взгляда, от моей стянутой талии... Все это зналат беднота. Знала она это лучше еще, чем я, сознательный. Знала, что барин — молодой, конь статный, улыбка приятная, что у него невеста хорошая и что оба — господа. А господам, приятные они или нет,— постой, погоди, ужотка покажем.

И показали.

И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько «заслуженного» перед революцией писателя, как А. Блок, то не смею я судить. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те далекие, неизвестные миллионы бедных рук, и глядят на это миллионы тех же, не знающих, в чем дело, но голодных, настрадавшихся глаз, которые видели, как гарцевал статный и кормленный барин».

Привилегированный класс должен был ожидать мести безжалостной и жестокой, как того заслужил. Поэтому-то он пишет Гиппиус: «Не знаю (или — знаю), почему Вы не увидели октябрьского величия за октябрьскими гримасами, которых было очень мало — могло быть во много раз больше». Сам же он, принимая величие, принимал и гримасы и даже освящал их; «я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами» (Воспоминания Чуковского). Недаром в поэме «Черная злоба. Святая злоба».

Нам кажется, что слова Блока, написанные Гиппиус и взятые эпиграфом к этому очерку, чрезвычайно важны для понимания блоковской поэмы. То, что Блок считал «второстепенным» в себе — было наверху, всем, во всяком случае многим — если не понятно, то известно, «главного» же большинство в нем не подозревало и не ожидало. А когда увидели — не захотели поверить в органичность, оправданность всем прошлым опытом появления «Двенадцати».

Стоит ли сейчас перечитывать старую прессу, когда нам достаточно ясны и сама поэма, и социальная позиция автора? Но представляется интересным приглядеться к тогдашним литературным и общественным страстям, вызванным появлением великого произведения. Это яркий пример теснейшей связи литературы с жизнью, еще одно доказательство того, что настоящее искусство в России непременно затрагивало общественную проблематику, перенося споры из сферы искусства в социологию, иногда неожиданно для самого автора.

Хрестоматийная ныне поэма была напечатана в начале 1918 года на газетных полосах «Знамени труда». Появление ее сразу же стало огромным событием, вызвавшим бурю эмоций, толков, пересудов, проклятий и восхищений. И сейчас, как и любое великое произведение искусства, «Двенадцать» привлекает к себе внимание литературоведов, пытающихся каждый по-своему прочесть блоковский шедевр. Шестьдесят лет назад, в сложное и небывалое время, когда интеллигенции приходилось решать основной вопрос «с кем быть?», когда ревниво и болезненно следили в обоих лагерях за «перебежчиками» — тогда прежде всего впились в смысл поэмы — благословил или проклял первый в то время русский поэт революцию? И русская, и эмигрантская пресса непрестанно взрывалась откликами: все восприняли поэму слишком близко к сердцу, как и саму революцию. Среди критиков были сторонники и противники революции, причем те и другие рассматривали поэму со своих идейных позиций. Немного было тех, кто смотрел на «Двенадцать» только как на художественное произведение.

По свидетельству биографа и тетки поэта М. А. Бекетовой, Блок внимательно прислушивался ко всем отзывам о поэме. В большинстве своем известные поэту, они в какой-то мере сыграли свою роль в его жизни: небольшая часть откликов радовала его, многие из них, жестокие и несправедливые, тяжко ложились на душу. Первым подробным разбором «Двенадцати» была статья Иванова-Разумника «Испытание в грозе и буре», где критик видит в «Двенадцати» два плана: с одной стороны — кровь, грязь, убийство, преступление, а с другой — шествие благой вести в мир через запятнанных кровью людей.

...Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Иисус Христос.

Не будь этого традиционно «положительного» образа — куда легче было бы утверждать, что Блок написал «едкую сатиру на русскую революцию, на ее опошленные лозунги».

«...Поэт большевизма Ал. Блок задумал воспеть кровь и грязь революции. В своей поэме «Двенадцать» он не удалился от правды, но кощунственно приплел к «керенкам», проституции, убийствам и нелепому жаргону — Христа». Наряду с таким достаточно примитивным прочтением были и более тонкие. С. Булгаков, называя «Двенадцать» «вещью поразительной, кажется, единственно значительной из всего, что появилось в области поэзии за революцию», пытается осмыслить появление Христа таким образом: «Высокая художественность поэмы до известной степени ручается и за ее прозорливость. Может быть, и впрямь есть в большевизме такая глубина и тайна, которой мы до сих пор не умели понять?» Но дальше критик находит такие аналогии в прежнем творчестве Блока, которые позволяют ему, не обвиняя поэта в намеренном прославлении революции, сожалеть о бессознательном наваждении, печальном как явление искусства, но простительном в личном плане: «Поэт здесь не солгал, он видел, как видел и раньше — сначала Прекрасную Даму, потом оказавшуюся Снежной Маской, Незнакомкой, вообще совершенно двусмысленным и даже темным существом... И теперь он кого-то видел, только, конечно, не того, кого он назвал, но обезьяну, самозванца, который во всем старается походить на оригинал...».

Возмущенный М. Алданов, характеризуя талант Блока как «органически кощунственный», гневно восклицает: «Бесчисленные «Gott mil uns», которые произносились на всех языках в течение этой беспримерной варварской войны — чаще всего людьми, непосредственно в ней не участвующими,— были, разумеется, проявлениями самого подлинного кощунства. Но мы привыкли к тому, что военные гекатомбы славословятся текстами из Евангелия».

«В поэме есть начало и конец, но нет середины творческого перехода от безобразия к светлому образу, нет психологических мотивов, влекущих за собой преображение, нет веры в Христа, а есть чувство Христа. И это чувство является лишь отголоском его прежних поэтических предчувствий пришествия, упований на Христа, смешанных с отчаянием до «святой злобы»...».

Иначе воспринимал евангельскую символику другой рецензент: «Двенадцать красногвардейцев идут впереди с Христом... Это не дифирамб, не военный гимн, а религиозная мания, мистический экстаз».

«Никогда до «Двенадцати» Блок не кощунствовал бесстыдно, не славословил зверя, богохульно именуя его именем Христовым».

Итак, мы видим, что противники революции были возмущены появлением Христа перед двенадцатью красногвардейцами, видели в этом или кощунство, или наваждение.

Сторонники революции, стоявшие в то время на идеалистических позициях, напротив, приветствовали этот благословляющий образ. Вот что писала М. Шагинян: «Показав нам на мрачном фоне действительности облик того, кто «казал про себя: «Я есмь Путь, Истина, Жизнь», Блок поэтическим провидением установил: где-то, в чем-то устремления русской революции совпадают с путем Божиим».

Неожиданную интерпретацию образа Христа дал М. Волошин — он считал, что Христос в поэме не ведущий, но ведомый.

Недоумение вызвал этот образ у критиков-большевиков. А. Тиняков писал: «Старание представить Христа центральной личностью для современного движения следует определить, как крупное и печальное заблуждение. Да и вообще напрасно изображают Христа какой-то исключительной, центральной и чудесной фигурой в человечестве, как это делает, между прочим, и Блок...».

Блок не был истово верующим христианином, его отношение к Христу вообще было очень сложным.

В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.

Эти признания говорят о многом. И в то же время всю жизнь письма к жене и матери поэт заканчивал словами: «Господь с тобою». И это не было просто данью традиции, ведь для него «была роковая отрада в попираньи заветных святынь»...

Когда в 1919 году Гумилев в присутствии Блока сказал, что концовка «Двенадцати» кажется ему искусственной, а внезапное появление Христа — чисто литературным эффектом, Блок сказал: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос».

В «Записных книжках» Блока за 18 февраля 1918 года (до опубликования «Двенадцати») есть запись: «Что Христос идет перед ними — несомненно. Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять Он с ними и другого пока нет; а надо Другого — ?»

После появления поэмы в печати и бури толков вокруг нее появляются в «Дневнике» такие слова: «...Разве я «восхвалял»?.. Я только констатировал факт: если вглядеться и столбы метели на этом пути, то увидишь «Исуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».

Что можно сказать на основании всего известного нам об отношении Блока к Христу? Почему «к сожалению»? Кто этот Другой? Догадки тут бессмысленны, потому что собственные блоковские рассуждения на этот счет слишком расплывчаты. Может быть, Христос для Блока, как и Россия — лирический образ («Россия для меня величина лирическая...»)? Во всяком случае, вероятно, в оценке образа Христа не так уж неправ был враждебно принявший поэму критик Ю. Айхенвальд, когда писал: «Помимо тона, заключительный аккорд поэмы, Христос с красным флагом, с кровавым флагом, должен еще и потому приниматься не как насмешка, а всерьез, что здесь слышатся давно знакомые и заветные лирические ноты Александра Блока...»

Другим спорным местом поэмы были сами ее герои — двенадцать красногвардейцев, те самые, что

В зубах — цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз! —

и которые, тем не менее, «держат шаг революционный».

«Кучка революционных хулиганов» — именует их М. Алданов: «грабительская шайка», которой бы более, чем двенадцать, подошло число тринадцать (чертова дюжина), считает Айхенвальд; «и эти двенадцать — все та же «толстозадая Русь». «Идут убийцы и громилы, люди все знакомые — воротник рубахи отвернут, красная звезда, торчит невинно кончик нагана» — это писал тогда И. Эренбург.

Революционная критика, принявшая поэму «Двенадцать» как явление в целом положительное, осудила Блока за выбор героев. А. Тиняков, признавая поэму «прекрасной в художественном отношении», порицает Блока за то, что он «попытался очернить тех, кто совершает революцию: «Блок не осуждает и не отвергает революцию, но утверждает только, что революция совершается не светлыми и чистыми героями, а людьми, в сознании которых все спутано и над которыми властно царят темные, звериные инстинкты и страсти...»

«Атавистически-животные» силы, которые увидел Блок, не типичные и не непременные признаки революции».

Большевик Н. Осинский, отмечая, что почти вся «интеллигенция встретила революцию дружным из глубин души идущим саботажем», выделил исключение — Блока — создателя поэмы, «которую при всей чуждости духа ее основному тону рабочей революции, надо признать лучшим, наиболее ярким произведением последнего времени». Однако выбор героев — двенадцать — не мог не покоробить критика: «не слишком-то светлыми красками пишет автор портреты своих красногвардейцев». Анализируя, почему такие герои поэмы олицетворяют для Блока революционную массу, Осинский считает, что Блок, не будучи в состоянии проникнуть в психологию пролетария, смог увидеть лишь Ванек и Петек, конечно тоже принимавших участие в революции, но, правда, не являясь ее главной силой. Критик объясняет принятие Блоком революции близостью мировоззрений Блока и Достоевского, поскольку непременными атрибутами их является богоборчество и унижение любимого человека. Не признавая проповедуемую славянофилами двойственность русской души, критик пишет: «Пусть революцию делают Ваньки, Петьки (только это умеет видеть Александр Блок), но они делают великое дело».

Друг Блока, поэт С. Городецкий, сразу же принявший революцию, а потому радостно встретивший появление «Двенадцати», расценивая его как подвиг, хотел, чтобы Блок «раскрыл свои уста и за двенадцатью увидел миллионы».

Мариэтта Шагинян писала о поэме: «Двенадцать — это символ народа. И потому их двенадцать (безымянных)» а не один и не три, что Блок взял соборное, народное, стихийное начало революции. И потому эти двенадцать идут (они все время идут в поэме, безостановочно), что Блок взял динамику революции, взял ее как движение».

Поэма прокатилась по всей стране, отклики на нее появлялись и в центральной прессе, и за рубежом» и в провинциальных изданиях. Журнал «Русское Приволье», издававшийся в Перми, информировал своих читателей о новой поэме А. Блока, которую «здесь, в Перми, не удалось прочесть почти никому, потому что благодаря необычным условиям сообщения она доехала сюда, может быть, только в количестве 1—2 экземпляров». Пересказав содержание поэмы, автор статьи заключает: «Мы не хотим давать никаких комментариев к идее этой поэмы» не станем ни спорить, ни соглашаться с нею, не будем углубляться в ее мистику, не будем срывать реальные покровы со всех ее образов, чтобы выявить символы. — Нам дороги именно эти живые обличья, эта внешняя выразительность вещей, которую создать может только художник, и цель нашей краткой заметки была лишь в том, что-бы познакомить читателя с наглядными и сильными образами современности, какие дает Александр Блок».

Следует отметить, что среди огромного количества рецензий, преимущественно эмоционально откликавшихся на блоковскую поэму, встречались попытки более глубокого проникновения в мировоззрение автора. Для этого анализировались статьи Блока 1907—1918 годов, в которых он непрестанно осмысливает необходимость преодоления «недоступной черты» (по пушкинскому определению), лежащей между народом и интеллигенцией.

Наиболее интересной в этом плане была статья М. Левидова в «Правде». Анализируя на материале статей, как сквозь «индивидуальное» у Блока пробивалось «общественное», рассматривая этапы исканий Блока, зафиксированных им в статьях 1908—1918 годов, утверждая, что в этих, статьях — ключ к поэме «Двенадцать», Левидов пишет: «...Блок не только призывает слушать — он слушал сам. Итогом этого явилось величайшее достижение его поэзии, и в то же время русской поэзии после Пушкина, Некрасова, Тютчева, — его поэма «Двенадцать». Блоку, считает рецензент, удалось «преступить «недоступную черту» и в художественных образах выявить душу народа, или, что то же, душу революции». Эта статья была известна Блоку — есть запись в «Записных книжках».

И, наконец, были среди рецензентов и такие, кто (принимая или не принимая революцию) сумел увидеть в поэме — творение великого художника. «Самая значительная черта этой поэмы в том, что поэту удалось соединить поэтическую идеализацию большевистской России с крайне свободным от всяких прикрас реализмом ее изображения».

«Какою бы ни стала Россия, с любовью и верою примет ее поэт в свою душу. Но примет не рабски, преклонившись перед ней, как чем-то внешним, стоящим перед ним. Нет: примет поэтически, преобразив ее в своей душе, душе творческой».

С годами страсти утихали, сделав, впрочем, свое дело... В 1920 году появились уже такие статьи: «...теперь, на третьем году после издания «Двенадцати», можно судить и разбирать эту поэму более или менее бесстрастно. В свое время мы, дышавшие воздухом первой революционной зимы 1917—1918 годов, восприняли «Двенадцать», как одно из тех величественных явлений, которыми дарила нас бурная действительность. Теперь можно несколько установить историческую перспективу и, отвлекшись от «общественного» значения поэмы, заняться вопросами ее «композиции».

Но от «общественного» значения блоковского шедевра, как показало время, отвлечься было трудно. Шли годы, а споры не утихали. После смерти Блока в 1921 году кое-кто пытался убедить общественное мнение в том, что Блок чуть ли не отрекся в конце жизни от «Двенадцати». Нам неизвестны какие-нибудь высказывания Блока, подтверждающие эти слухи. Известно другое. Закончив поэму 29 января 1918 года, он записал в «Записных книжках»: «Сегодня я — гений». Допустим, это было сказано по свежим следам. Но известна и его «Записка о «Двенадцати», датированная 1 апреля 1920 года:

«...в январе 1918 года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914. Оттого я не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией».

Статьи о литературе

2015-06-04
Всего двадцать лет прошло с того времени, как Александр Блок написал первые стихи, составившие цикл Ante Lucem, до поэмы «Двенадцать», венчающей его творческий путь. Но какие шедевры создал за эти два десятилетия великий поэт. Теперь мы можем проследить путь Блока, изучая его биографию, историю отдельных стихотворений, перелистывая страницы старых газет и журналов, читая воспоминания современников. И постепенно раскрывается перед нами прекрасная и загадочная душа одного из проникновеннейших певцов России.
2015-06-04
Летом 1912 года Мейерхольд и его труппа дали несколько представлений в Териоках — небольшом финском водном курорте в двух часах езды по железной дороге от Петербурга. Артисты сняли на все лето просторный загородный дом, окруженный огромным парком. Именно сюда почти каждую неделю Блок приезжает к жене. Играют Стриндберга, Гольдони, Мольера, Бернарда Шоу. Любови Дмитриевне поручены ответственные роли, она в восторге. Она любит общество, веселье, переезды, оперу, Вагнера, танцевальные вечера Айседоры Дункан, всяческую жизнь и движение. Ее счастье радует Блока. Его чествуют в Териоках, но он все сильнее ощущает усталость.
2015-07-15
Заметный поворот в сторону вымысла в теме любви начинается с семнадцатой главы пятой книги. В поисках новой обстановки, пытаясь сбежать от гнетущей несправедливости своего положения, несходства характеров, разрушающего любовь, Арсеньев отправляется в поиски прибежища для больной души.