На волне революции

2015-06-04
Блок, Александр Александрович

Блок вернулся в революционный Петербург из Шахматова! осенью. Он видел нарастание революционной обстановки и, судя по воспоминаниям, 17 октября даже нес на демонстрации красный флаг. Не случайно во втором издании «Нечаянной Радости» поэт один из разделов озаглавил «1905». Вошло туда и стихотворение «Митинг»:

Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.

И серый, как ночные своды,
Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
Уверенно гремел.

«Таков был лишь один из воспринятых поэтом ликов революции», — пишет А. Горелов в книге о Блоке «Гроза над соловьиным садом».

Действительно, восприятие поэтом первой русской революции не было однозначным. В творчестве его революционные события не нашли прямого отражения. Но внутренняя напряженность, ощущаемая в его стихах, прозе и, особенно в письмах этого времени, конечно же, рождена эпохой революции, мучительными раздумьями поэта над ее проблемами и дальнейшей судьбой России.

В 1905 году Блок пишет довольно много рецензий. Требовательность его критического анализу возрастает. В краткой рецензии на первую книгу Виктора Стражева он заявляет, что именно первый сборник должен быть составлен наиболее тщательно, ибо «он дает тон и надолго утверждает репутацию автора». И здесь же замечает, что необходимо, чтобы именно первая книжка хоть намеком, но указывала внутренний путь писателя. Блок точно выявляет подражательные строки Стражева, находя прямые аналоги с Апухтиным.

Интересно сравнить эту рецензию с более пространным отзывом Блока на книгу стихов Поликсены Сергеевны Соловьевой «Иней», где Блок выразительно очерчивает тенденцию развития всей русской поэзии «...сквозь огонь и гром, и сквозь вещую тишину. Второй путь был всегда более свойственен русским поэтам, — они много печаловались и умели просто грустить: так умели, что к тем, кто теперь хочет быть простым, — мы предъявляем непомерные требования; у нас столько сравнительности, что мы склонны отвергнуть простоту, чуть заметим в ней тень искусственного; это потому, что у нас есть гениально простые и грустные лирики; а между тем именно теперь особенно хочется тишины и простоты: литературу словно кто-то поджег; всюду крик и надрывы, жалят пламенные языки; к ужасу пожара присоединяются безжизненные симулянты, — они делают вид, что жалят, причиняя кажущуюся боль, заменяя остроту — пряностью, громовое — визгливым».

Сколько ни перечитываешь Блока — не перестаешь удивляться, какие чистые и высокие требования предъявлял он людям, искусству, жизни и как во всех областях его творчества постоянно звучала тема искренности. «Кажущаяся боль», острота заменяется пряностью, громовое — визгливым —ведь эти мысли прозвучат и в стихотворении «Балаганчик», и в пьесе, выросшей из этого стихотворения,— пьесе, которой Блок развенчал свое мистическое «вчера». Клюквенный сок вместо крови — вот беда времени, остро ощущаемая поэтом:

Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: «Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей.
На голове моей — картонный шлем!
А в руке — деревянный меч!»
Заплакали девочка и мальчик,
И закрылся веселый балаганчик.

Романтическая ирония поэзии и аналитическая проза критики встречаются, что весьма характерно для Блока.

Рецензию на книгу Поликсены Соловьевой Блок заканчивает с надеждой на день, когда громко будет произнесено «Слово», и, обращаясь к тени своего кумира, пишет, пытаясь как-то объяснить эту мысль: «Оно — еще бледная тень, ...заглушенное эхо Всемирного Слова, о котором так просто и внятно, но так таинственно для многих пророчествовал поэт родной автору «Инея» по духу и по крови — Владимир Соловьев».

К имени Владимира Соловьева Блок обратился летом 1905 года еще раз. В «Вопросах жизни» была напечатана статья Г. Чулкова «Поэзия Владимира Соловьева». Ее идея — непримиримая двойственность мировоззрения Соловьева. «Если Соловьев-философ не отвергает всего мира, то Соловьев-поэт не может скрыть своего презрения к этому миру, к этой жизни»,— писал Чулков. Блок резко возражал против этой концепции в письме от 23 июня 1905 года из Шахматова, по сути примыкающем к его критическим работам. Блок не принял чулковского толкования идей Вл. Соловьева. «...Совершенно не было запаха «трагического разлада» и «черной смерти», — пишет Блок. — Скорее, по-моему, это пахло деятельным весельем наконец освобождающегося духа... Соловьев постиг тогда, в период своих главных познаний и главных несказанных веселий, ту тайну игры с тоскою смертной... Знание наполнило Соловьева неизъяснимой сладостью и весельем... и не от убыли, а от прибыли пролилась его богатейшая чаша, когда он умирал (и на меня упала капелька в том числе)». В этом письме уже слышатся темы более поздней статьи Блока — «Рыцарь-монах», и существенно, что, говоря о «двойственности» В. Соловьева, Блок, в сущности, говорит о себе, о том настроении, которым он сам был охвачен.

Между тем критическая деятельность поэта продолжалась. Рецензии его часто резки и саркастичны.

Разбирая, например, бездарную повесть Арвида Ернфельда, он просто безжалостен: «Для того, чтобы вдохнуть в произведение жизнь, необходимо дыхание таланта. Не обладая им, автор строит всю эту скучную повесть на голых понятиях. Результат — чучело повести, мертвая летучая мышь, растянутая на булавках».

Разбирая же произведения, где видны хоть зачатки художественного дара, Блок всегда бережен и тактичен. Он не стремится вынести окончательный приговор, всегда с тревогой отмечает опасность, грозящую молодым авторам (рецензия на «Зеленый сборник»), предостерегает авторов против антихудожественных абстракций. «Черпать содержание творчества из отвлеченного — бесплотного — значит расстаться с творчеством. Черпать его из самого живого и конкретного — значит углублять и утверждать творчество». Этот тезис из рецензии на книгу Мирз «Жизнь» показывает, что не только в художественной практике, но и в критических рассуждениях Блок начинает все более интересоваться действительностью, «живой жизнью»: проявляется влияние революционных потрясений, которые он наблюдал.

В конце декабря Блок пишет отцу, подводя своеобразный итог пережитому в этот, во многом для него переломный 1905 год: «...Мне удавалось получить довольно много литературной работы: с марта меня печатали в большом количестве «Вопросы жизни» (преимущественно рецензии) ...Отношение мое к «освободительному движению» выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и, одно время, даже в сочувствии социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из «общественности»), отбросив то, чего душа не принимает.

Так вступал Александр Блок в год 1906-й.

Как критик он печатается в большинстве крупных символистских журналов, многих общедоступных изданиях. Революция пробудила в Блоке чувство гражданственности и общественной ответственности. В то же время в нем еще не угасли символистские настроения. Борьбой этих взаимоисключающих начал характеризуется новый, «переходный» для Блока период.

3 января 1906 года он пишет А. Белому: «Уже я дал всем знакомым бесконечное число очков вперед, и они вправе думать, что я всей душой предан мистическому анархизму; я не умею опровергнуть этого и не умею возразить, особенно при публике. Напиши, надо ли мне высказаться по отношению к лицам, принимающим меня за бунтаря и мистика? Ты-то знаешь, что это не так.— Вчера я был на минуту у Мережковских... Зинаида Николаевна опять ломалась и литературничала... Сегодня из всего многолюдного собрания мне понравился только Максим Горький, простой, кроткий, честный и грустный...». Несколько позже он весьма определенно возразит Г. Чулкову, стремящемуся втянуть его в лоно «мистического анархизма».

Первой рецензией Блока в 1906 году стала появившаяся в журнале «Золотое Руно» рецензия на «Венок» Брюсова. На книгу эту Блок написал две рецензии. Мы уже отмечали, что Блок постепенно преодолевал влияние Брюсова. Но он продолжал с глубоким уважением относиться к творчеству выдающегося мастера стиха. «Брюсова я считал, считаю и буду считать своим ближайшим учителем — после Вл. Соловьева», — писал он Чулкову.

«В этой рецензии, — сообщал Блок Брюсову, — характера очень не критического, но лирического, я почувствовал невозможность писать всякие формальные слова и говорил только об одной стороне, которая начала определяться для меня еще до появления «Венка». По-моему, поэзия «Венка», превосходя всю предыдущую Вашу поэзию, в отделе «Правда кумиров», особенно, — возвращает вместе с тем к одной ноте Вашего сборника «Me eum esse» — в отделе «Вечеровых песен»—для меня самом близком и драгоценном».

Эту мысль развивает Блок-критик, подчеркивает музыкальность юношеской лирики Брюсова, тихие отзвуки которой звучат в «Вечеровых песнях». Блок отдает дань поэтической технике Брюсова, при которой «невероятное и недостижимое для среднего поэта преодолевается им с легкостью», однако тут же замечает, что «Венок» не превосходит «Urbi et orbi». Знаменательно, что Блок отводит Брюсову место среди поэтов «пушкинской плеяды». Брюсов, считает критик, преодолел накипь декаданса, который теперь будут вспоминать лишь в истории литературы. «Это уже или ничего не значащее или бранное слово».

Блок внимательно читает «Венок» и, как обычно, вычитывает там свое: «Вот и вступили мы в царство веселья, в царство безумного хохота, неудержимого; в царство балагана, за ширму паяца, нечаянно встряхнувшего невесту за шиворот в минуту первого любовного объяснения. Он встряхнул и бросил ее, так что она шлепнулась об пол, и вот, склонившись над павшей невестой, с удивлением услыхал картонный звук: — темечко-то у невесты было картонное. Разливается по полу пятнышко 'клюквенного сока. «Все, кружась, исчезает во мгле».

Это уже более о себе, обдумывающем «Балаганчик», пишет Блок. Конечно, это он, автор— «всесветный скептик, поразмысливший в одиночестве... свободно разъезжающий в колесном кресле вдоль книжных шкафов: «Вот Глинка божия коровка»...» Так Блок, верный своему методу восприятия литературы, видит в книге Брюсова отражение сооственных мыслей и, рецензируя его книгу, фиксирует свои размышления о будущей пьесе.

И еще одну важную деталь сборника Брюсова подчеркивает Блок — обращение автора к повседневности. В способности превратить «случайности жизни бедной» в произведение искусства видит Блок достижение поэта. Не отстраненность, не надмирность привлекает теперь Блока-критика в поэзии, а быт, ежедневное дело, то, что многие его символистские друзья предпочитали игнорировать. Этим рецензия Блока близка многим мотивам сборника «Нечаянная Радость».

С идеями рецензий на «Венок» перекликаются мысли, высказанные Блоком в отзыве на сборник стихов французского поэта Шарля Леконта. Предварительно Блок опубликовал в «Понедельнике» газеты «Слово» перевод одного стихотворения Леконта «Цирцея». Стихотворение это оказалось близко поэту, но в целом, в сборнике Леконта, критик-поэт усмотрел чужие ему ноты, поэзию «академическую», достигшую технического мастерства, когда автор все умеет, даже «вышивать по канве пылающего древнего мифа тлеющие индивидуальные завитки». Эта лишенная полета, утомительно вычурная поэзия, с правильными стихами, дает Блоку основание потребовать от истинного искусства откровения, полнокровного напряжения, динамизма, а не того «клюквенного сока», который вместо живой крови вытекает из головы картонной невесты. П. Перцов говорил, что рецензия на книгу Леконта интересна для «освещения теоретической сознательности» Блока.

Поэт, начавший работу над пьесой «Балаганчик», развенчивающей его мистических друзей, сжигающий то, чему он долгое время поклонялся, и в своих критических опытах по-новому осмысливает проблемы искусства.

«Балаганчик» был написан за несколько дней. Прелестный романтический театр рождался под пером поэта. «Все на свете — игра, мир — кукольный театр, люди — паяцы; их страдания, страсти, сама их гибель — бутафорские. Это не рыцари, а марионетки в картонных шлемах, с клюквенным соком в жилах», — так пишет исследователь о пьесе, в которой Блок развенчал «друзей-мистиков».

А. Белый был возмущен «Балаганчиком». С. Соловьев назвал пьесу «идиотской». Тяжелая, черная истерия, проницательно подмеченная Блоком, была характерна для тесного, замкнутого, отгороженного от жизни мирка, в котором вращались многие друзья поэта.

В предварительном наброске к «Балаганчику» Блок писал: «Вот фигуры мистиков: ...мы можем узнать (этих) людей — сидящих в комнате с неосвещенными углами, под электрической лампой, вокруг стола. Их лица — все значительны, ни одно не носит на себе печати простодушия. Они разговаривают одушевленно и нервно, с каждой минутой как бы приближаясь к чему-то далекому, предчувствуя тихий лет того, чего еще никто не может выразить словами. Это люди, которых Метерлинк любит посадить вместе в зале и подсматривать, как они станут пугаться; а Верхарн сажает их, например, в одиночку у закрытой ставни слушать шаги на улице, размышлять о них, углублять их, делать судорогой своей жизни, заполнять их стуком и шлепаньем все свое прошлое, до тех пор, пока все выходы не закроются и не воцарится в душе черная тяжелая истерия. Словом,— эти люди — «маньяки», люди «с нарушенным равновесием»; собрались ли они вместе, или каждый из них сидит в своем углу, — они думают одну думу о приближении и о том, кто приближается. Вот краткая сказка о том, чем может кончиться собрание таких людей, постаравшихся спрятать себя как можно глубже и оттуда понимать такого же другого; вот как предполагают чье-то приближение, строят планы, смакуют свой страх...».

«Балаганчик» стал причиной резкого конфликта Блока друзьями. Следует учитывать, что в 1906 - 1908 годах надежда на скорое обновление мира сменялась эпохой «безвременья», а одиночество вновь превалировало над нарождавшейся было общностью. Появление пьесы оказалось символичным. Необычайно остро чувствовавший малейшее изменение общественной атмосферы, неразрывно связывающий события личной жизни с закономерностями оощего порядка, Блок переосмыслил сложную действительность 1905—1906 годов в виде балаганного представления. Тему отхода от религиозности искусства, нашедшую свое отражение в «Балаганчике», Блок теоретически попытался обосновать в наброске «Религия и мистика».

Религия и искусство не имеют между собой ничего общего, считает Блок. У искусства свои законы, и в них нет места религии, чуждой в свою очередь экстаза (творчества). Отвернувшись от религии, Блок обращается к тому, что он называет «мистицизмом повседневности». Это понятие, прозвучавшее в записи от 18 января, поэтически осмысленно и разработано Блоком в стихах «переходного периода» по преимуществу ,в двух вариантах. Первый из них сводился к своеобразной «языческой» мифологизации природы и к утверждению пантеистического слияния человека с ее стихийными силами. Второй вел к эстетизации городской повседневности.

В природе поэт искал преодоления отвлеченных, субъективистских переживаний. Об этом Блок проницательно написал в статье «Краски и слова»; «Живая и населенная многими породами существ природа — мстит пренебрегающим ее далями и ее красками — не символическими и не мистическими, а изумительными в своей простоте. Кому еще незвестны иные существа, населяющие леса, поля и болотца (а таких неосведомленных, я знаю, много), — тот должен учиться смотреть.

Когда научится — сами собой упадут и без топора сухие стволы. Тогда уж небеса больше не будут продырявлены. Глубокомысленные игрушки критических дядей дети забросят в самый дальний угол, да и повыше — на печку».

Уже в статье «Безвременье», которую можно назвать психологическим комментарием к «Нечаянной Радости» и которая открывает большой цикл совершенно особых блоковских лирических статей, поэт произнес пророческое слово о сути русской литературы: «Смерчи всегда витали и витают над русской литературой. Так было всегда, когда душа писателя блуждала около тайны преображения, превращения. И, может быть, ни одна литература не пережила в этой трепетной точке стольких прозрений и стольких бессилий, как русская». Подобные фразы Блока многим кажутся непонятными, сознательно импрессионистичными. Это, конечно, неверно.

Читая и разбирая прозу Блока, следует постоянно иметь в виду его теснейшую связь с русским символизмом. Иной раз формальные ходы и условности стиля затрудняют восприятие, принуждают пробиваться сквозь форму, преодолевать ее. Но всегда виден замечательный пример гражданской совести, честности, беспощадной искренности и исключительной, облагораживающей требовательности к искусству.

Рисуя в статье «Безвременье» страшный образ современного ему паука-мира, всосавшего в свое чрево нормального человека, Блок предстает обостренно-трагическим мыслителем, чья романтическая идеология основывается на ожидании очистительных мировых катаклизмов, способных изменить мир. Отсюда метафорический образ: «А что, если вся тишина земная и российская, вся бесцельная свобода и радость наша — соткана из паутины? Если жирная паучиха ткет и ткет паутину нашего счастья, нашей жизни, нашей действительности, — кто будет рвать паутину?»— вот вопрос, за символикой которого слышны истинная тревога и боль Блока. Естественно, что многие мотивы статьи «Безвременье» перекликаются с «Осенней волей», ибо это все о России — вечной и исключительной любви поэта.

Тема России, Родины и в прозе, и в поэзии Блока занимает одно из важнейших мест. Вчитаемся: «Открытая даль. Пляшет Россия под звуки длинной и унылой песни о безбытности, о протекающих мигах, о пробегающих полосатых верстах. Где-то вдали заливается голос или колокольчик, и еще дальше как рукавом машут рябины, все осыпанные красными ягодами. Нет ни времени, ни пространств на этом просторе. Однообразные канавы, заборы, избы, казенные винные лавки, не знающий, как быть со своим просторным весельем, народ, будто удалой запевала, выводящий из хоровода девушку в красном, сарафане. Лицо девушки вместе смеется и плачет. И рябина машет рукавом. И странные люди приплясывают по щебню вдоль торговых сел. Времени больше нет.

Вот русская действительность — всюду, куда ни оглянешься — даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний».

Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав.
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.

Кто взманил меня на путь знакомый,
Усмехнулся мне в окно тюрьмы?
Или — каменным путем влекомый
Нищий, распевающий псалмы?

Нет, иду я в путь никем не званый,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.

Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю...
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю...

Наибольшее место среди критических работ 1906 года по-прежнему занимают рецензии. Одна из них — на сборник Иннокентия Анненского «Тихие песни». Это был первый сборник оригинальных стихотворений с приложением переводов, изданный почтенным филологом, выдающимся педагогом, скромно укрывшимся под псевдонимом Ник. Т-о. В короткой (чуть более страницы) рецензии Блок попытался проникнуть сквозь поэтическую ткань к «очищенной душе» писателя и глубже — к тому, «что за нею стоит». Звуки настоящей, неожиданной поэзии услышал Блок в стихах «Тихих песен» и исчерпывающе определил особенности сборника: «Новизна впечатления вот в чем: чувствуется человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная. Эта скрытность питается даже какой-то инстинктивной хитростью — душа как бы прячет себя от себя самой, переживает свои чистые ощущения в угаре декадентских форм».

Иннокентию Анненскому, чье литературное наследие еще ждет углубленного, всестороннего исследования, была свойственна верность традициям русской литературы, чуткость к мельчайшим душевным движениям, сочетающаяся с сознанием неблагополучия русской действительности. Ощущение кризисности, тревожная печаль души в стихах Анненского и породили у Блока чувство близости к автору «Тихих песен». Знаменательно, что Блок отмечает засоряющие глаза приметы декаданса в стихах Анненского как прошедшее, старое, принадлежащее времени и случайное для «юной музы» поэта.

В том, что Блок сразу же для себя отметил «Тихие песни», убеждает и его письмо к Чулкову из Шахматова, где поэт говорит: «Ужасно мне понравились «Тихие песни». В рецензии старался быть как можно суше; но, мне кажется, это настоящий поэт и новизна многого меня поразила». И в самой рецензии, отмечая «печать хрупкой тонкости и настоящего поэтического чутья» автора, Блок не устает варьировать, определяя суть стихов, эпитеты, отражающие их новизну: «совсем новое, опять незнакомое чувство...», «новизна впечатления», «совершенная новизна символов», «совсем своеструнны осенние песни».

Блок долго размышлял над поэзией Анненского, ин писал В. Н. Кривичу, сыну поэта, что стихи посмертного сборника Анненского «Кипарисовый ларец» проникают ему глубоко в сердце. «Невероятная близость переживаний, объясняющая мне многое о самом себе». Видимо, «многое о самом себе» помогли понять Блоку и стихи «Тихих песен». В. Кривич, посылая Блоку «кипарисовый ларец», заметил, что Блок относился к тем писателям, кто был близок И. Анненскому и над чьим творчеством тот много думал.

Действительно, откликнувшийся на соорник «Тихие песни» Блок сам нашел в лице Анненского внимательного критика. В напечатанной в двух номерах журнала «Аполлон» статье «О современном лиризме» Анненский чрезвычайно высоко оценивает поэзию Блока. Разбирая «Незнакомку», он пишет: «Но я особенно люблю Блока, вовсе не когда он говорит в стихах о любви. Это даже как-то меньше к нему идет. Я люблю его, когда не искусством - что искусство? - а с диковинным волшебством он ходит около любви, весь-один намек, один томный блеск глаз, одна чуть слышная, но чарующа, мелодия, где и слова-то любви не вставить». Два больших художника нашли друг друга в российском «безвременье». Для Блока 1906 год был сложен. Блок мучительно ощущал поражение революции.

Особенно значимым оказывается в это время обращение Блока к имени Пушкина в критической миниатюре-рецензии на брошюру Д. Мережковского «Пушкин». «Сказать о Пушкине и быть услышанным - теперь может толь-ко истинный писатель, то есть тот, кто воистину подарил себя и свое — родной литературе, тот, кто прежде ответствен за каждое слово и мысль свою, а пото, ловек, скептик, мистик и т. д.».

И в короткой рецензии Блок стремится постичь личность автора, приблизиться к его идее. С первым развернутым высказыванием Блока о Пушкине перекликается и его предсмертная речь «О назначении поэта», которая явственно несет отзвук идей, появившихся еще в ранней рецензии Блока.

Интересно сравнить рецензию на брошюру Мережковского с более пространной рецензией Блока на книгу профессора Н. Котляревского «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения», рецензией, названной точно и жестко: «Педант о поэте». Прежде всего в глаза бросается оесспорное сочетание имен ПушкинЛермонтов. «Два магических слова» — собственные имена русской истории и народа русского — становятся лозунгами двух станов русской литературы». Но если «Пушкина отрицали и поощряли, о Пушкине говорили гениальные речи, у Пушкина были гениальные хулители, ученые разбирали его на все лады», то Лермонтов, по мнению Блока, еще скрыт в молчании исследователей.

Два пути видит он в изучении творчества Лермонтова: путь, который он называет путем «творческой критики», метод, раскрытый им самим в рецензии на «Пушкина», и путь «оеспощадного анатомического рассечения» — «метод, которого держатся хирурги: они не вправе в минуту операции помыслить о чем-либо, кроме разложенного перед ними болящего тела». Исследователя, пользующегося этим методом, Блок сравнивает с каменщиком, строящим фундамент под дворец.

Характерно это разделение двух путей в критике. Ему, поэту, концептуальный путь широких философско-критических оообщений, а часто и прозрений должен был бы быть олиже и естественнее, да и сам он постоянно стремился приолизиться к нему в своей литературной работе. Но Блок понимает возможности аналитического исследования, когда, казалось бы, закрыты все ближайшие перспективы но сулящего в будущем воссоздание широкой и полной картины литературной жизни.

Много позже, работая над статьей «Судьба Аполлона хригорьева», Блок воспользуется этим «литературно-историческим» методом, состоящим в строжайшем наблюдении мельчайших фактов, в исследовании кропотливом, «которое было бы преступно перед жизнью, если бы не единственно оно установляло голую, фактическую, на первый взгляд ничего не говорящую, но необходимую правду».

Так вот, чтобы решить загадку Лермонтова, исследователь должен «провидеть» правду, считает Блок. В рецензии на книгу Котляревского заключена мысль, весьма важная для уяснения методологии критики самого Блока. Он требует от исследователя не так называемого «проникновения», а бесконечного приближения, «прикосновения» к жизни и поэзии художника. Блок считает, что приближение это должно быть созвучно эпохе самого исследователя.

Действительно, вглядимся в строки, упрекающие почтенного профессора: «Читаешь и изумляешься, откуда эти рассуждения в наше время, когда все «плоскости» начинают холмиться, когда все приходит в движение. Да и выносит ли уже наше время рассуждения «без искры божией», не требует ли оно хоть одной видимости полета, свободы и какой бы то ни было новизны?». Лишь однажды профессор Котляревский, замечает Блок, «обмолвился одной фразой, будто с неба звезду схватил: «...истина заключается в бессменной тревоге духа самого Лермонтова». Эта точная, истинно блоковская мысль подводит итог рецензии на книгу о Лермонтове, книгу «вялую, неумелую, несвободную».

В наступавшие годы глухой реакции мысль Блока все чаще и настойчивее будет обращаться к творчеству писателей-реалистов. В шахматовское лето 1906 года Блок напряженно размышляет об общественности, он пишет о наступившем кризисе индивидуализма, о стремлении людей, еще отчужденных друг от друга, найти «на чужих лицах ответ, слиться с другою душой, не теряя ни единого кристалла своей». Это уже программа, и именно она побудила Блока обратиться к наиболее общественному из искуств – театру.

В двух написанных одно за другим письмах из Шахматова Блок очерчивает свою литературную позицию во время страшного и ужасного запустения, отсутствия каких бы то ни было звуков, что для Блока, воспринимавшего мир «музыкально», была равносильно могильному тлению, гибельной тишине. Выход из пагубней для литературы «тишины» Блок видит в появлении здорового, сильного писателя-реалиста.

Е. Иванову он пишет: «Ненавижу свое декадентство и бичую его в окружающих, которые менее повинны в нем чем я. Настал декадентству конец, теперь потянется время всеоощих повторений, и нечего думать о литературных утешениях, пока кто-нибудь не напишет большой и действительно нужной вещи, где будет играть роль тело не меньше, чем дух. Все переутомились и преждевременно сочли святым свои собственный больной и тонкий дух, а теперь платятся за это. О ком ни подумаешь, — все нет никого, кто бы написал освежительную вещь. Наступила Тишина самая чертовская — несмотря на революцию... Ты не совсем тоскуешь, потому что видишь светлую точку в конце темного коридора, как пишет об этом Мережковский, хотя сам-то, пожалуй, и не видит светлой точки. Я же если бы писал что-либо подобное,—лгал бы; и как только запишу декадентские стихи (а других — не смогу)—так и налгу.. А я буду писать рецензии в «Слово», мне прислали книг. Читал я много — Сологуба «Тяжелые сны» (очень хорошо). Горького («Трое» были для меня важны)...».

Эта позиция обусловила резкое изменение в литературных исканиях Блока, носивших ранее более лирический характер. Именно к переломному периоду первой русской революции относится начало его публицистической деятельности. Слова Блока о том, что он писал на одну тему сначала стихи, потом пьесу, потом статью, убедительно подтверждают его желание вырваться из лирической замкнутости.

Современники относились в это время к поэзии Блока по-разному. Субъективное толкование было присуще московским соловьевцам, для которых характерны слова, сказанные А. Белым в «Перевале» о «Нечаянной Радости»: «...Блок столько же выиграл, как поэт, насколько он упал в наших глазах, как предвестник будущего, потому что мы предпочитали оставаться при загадках, загаданных мудрецами (пусть не решенных, но требующих от нас жизни для решения), нежели при издевательствах (хотя и поэтически прекрасных) над этими загадками».

Более объективному Брюсову логика развития творчества Блока представлялась иной. Рецензируя «Балаганчик», он отмечает за условно-упрощенной формой пьесы указание на новый путь в искусстве, а в отклике на второй соорник стихов Блока Брюсов прозорливо усматривает за внешне мистическими, эмоциональными стихами Блока стремление «недоговорить». Брюсов писал в 1907 году: «Эта была не мистичность, а недосказанность. А. Блоку нравилось вынимать из цепи несколько звеньев и давать изумленному читателю отдельные, разрозненные части целого. До той минуты, пока усиленным вниманием читателю не удалось восстановить пропущенные части и договорить за автора утаенные им слова, — такие стихотворения сохранили в себе прелесть чего-то странного и почти жуткого». Пытаясь обобщить свое отношение к творчеству Блока, в этой же рецензии критик определил его скорее как эпика, чем лирика.

При явственной полемичности этого определения в нем чувствуется внимание к общественным, социальным устремлениям Блока. Для того чтобы уловить эти тенденции в стихах, требовался утонченный слух Брюсова. В литературно-критических, публицистических выступлениях Блока, в его письмах «общественный» мотив звучал более отчетливо.

Вскоре после письма Е. Иванову Блок отправил из Шахматова письмо Г. Чулкову, вызванное полученной им от Чулкова книгой «О мистическом анархизме» со вступительной статьей В. Иванова «О неприятии мира» 1906». Выдуманное Чулковым литературно-общественное направление, вызвавшее настоящую бурю среди символистов, Блоку было чуждо. Он считал его не выдерживающим критики и к нему не относился всерьез. В письме Чулкову содержится образное определение послереволюционной современности: «...весь табор снимается с места и уходит бродить после долгой остановки. А над местом, где был табор, вьется воронье». Здесь звучит многозначительная и многоплановая для Блока тема «бродяжничества» переходного времени, тема, развитая в позднейших статьях. В связи с этим утверждением понятны заключительные слова письма Блока о том, что его убеждением стал манифест о конце символизма. Параллельно с основной линией развития взглядов Блока на современное ему общество оттачивается и его оценка современной литературы.

Несколькими годами позже в ответе на анкету «Следует ли авторам отвечать критике?» Блок заявил, что труд художника — особый мир и результат «го — произведение — должно говорить само за себя. Весьма скептически отозвавшись о критике, которая в большинстве своем тороплива и может сказать мало о произведении, он писал: «Если же художник видит или знает, что его критик тоже затратил соответствующий труд на рецензию, что и он причастен к тому миру, то он может, пожалуй, вступить с ним в переговоры , разумеется, если это будет способствовать уяснению смысла произведения». В критике Блок старался сближать явления литературы с общественной проблематикой эпохи. Но наиболее полно он выразил свое отношение к сложнейшим литературным, философским и эстетическим проблемам в литературно-критических статьях 1907—1908 годов.

Статьи о литературе

2015-06-05
В своих воспоминаниях Корней Иванович Чуковский приводит разговор о «Двенадцати» между Блоком и Горьким. Горький сказал, что «Двенадцать» — злая сатира. «Сатира? — спросил Блок и задумался. — Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю». Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить.
2015-06-14
В России век девятнадцатый стал веком трагических судеб, а двадцатый — веком самоубийств и преждевременных смертей. По словам Блока, «лицо Шиллера — последнее спокойное, уравновешенное лицо, какое мы вспоминаем в Европе». Но среди русских поэтов мы не встретим спокойных лиц. Прошлый век был к ним особенно жесток.
2015-06-14
Полная пустота кругом: точно все люди разлюбили и покинули, а впрочем, вероятно, и не любили никогда. Очутился на каком-то острове в пустом и холодном море... На остров люди с душой никогда не приходят... На всем острове — только мы втроем, как-то странно относящиеся друг к другу, — все очень тесно.