Сеансы Анны Ахматовой в Комарове

2015-04-08
Ахматова, Анна Андреевна

Чем значительнее личность человека, тем труднее ответственнее создание его портрета - будь то на холсте в бронзе или мраморе или словами на бумаге. Художник нужно быть достойным своей модели.

Благоговея перед величием имени и необыкновенностью личности Анны Андреевны Ахматовой, я никогда не смел даже помыслить о том, чтобы когда-нибудь дерзнуть вылепить ее натурный портрет. Нагловатостью и авантюризмом, казалось мне, попахивала сама идея встречи с нею, уже при жизни ставшей классиком современной русской литературы. И наверное, я так никогда и не осмелился бы подойти к ней с просьбой о позировании если бы...

Однажды в конце 1962 года при каком-то посещении Ольги Федоровны Берггольц, дружба с которой у нас началась еще в блокадном Ленинграде, она спросила:

Почему ты не вылепишь бюст Анны Андреевны? Кого-кого, а уж ее-то ты обязан изваять.

Любила Ольга Федоровна это слово: «ваять». Оно в ее произношении звучало как-то торжественно и тепло, но иногда и с шутливо-озорным оттенком. Так на обложке одной из книг, подаренных мне в 1960 году при посещении моей мастерской, она написала: «Ваяй. Вася, да не хуже, чем египтяне!» А та книга была о египетской скульптуре.

— Да,— повторила она,— ты должен ее изваять. И именно — с натуры.

— Ольга Федоровна, я конечно же... я с великой охотой, но...— начал было говорить я, путаясь в словах, но она перебила:

— Что значит «но»? Думаешь, она тебя не примет? Может быть... Она уже в преклонных годах, и ей нелегко будет позировать. Но ты, Вася, не дрейфь. Поезжай прямо к ней домой и представься. Можешь даже сослаться на меня, что это я тебя науськала. Ведь ты же сам не очень инициативный, все стесняешься... И не забудь напомнить, что ты встречался с нею в сорок четвертом у меня на квартире, когда по случаю попал с фронта в Ленинград. Напомни и о том, что тогда читал свои стихи. Думаю, что Анна Андреевна тебе не откажет.

Я вспомнил то, теперь уже очень далекое, время. Еще шла бесконечно долгая для нашего народа война. По каким-то воинским делам мне довелось попасть в Ленинград.

И конечно же постарался навестить Ольгу Федоровну, проживавшую тогда по улице Рубинштейна, вблизи Пяти углов. У нее я застал Анну Андреевну. Они пили кофе.

Хозяйка квартиры представила меня Анне Андреевне и пригласила к столу. Когда-то, еще задолго до войны, моя мать иногда покупала «кофе желудевый» или «кофе ячменный». Иного я никогда даже не видел и не пробовал, поэтому все мои познания о нем дальше упомянутых суррогатов не распространялись. А здесь — Черный Кофе! В маленьких, прямо-таки миниатюрных тончайше хрупких чашечках. И на блюдечке — несколько печенинок. И домашний, давно позабытый солдатом уют. И какая-то несуетливость в движениях и умеренность голосов собеседников — все было необыкновенным и непривычным.

Смущаясь и испытывая неловкость, я присел на предложенный стул и старался не смотреть на печенье, давно не виданное мною, зная, как не просто оно могло появиться на этом столе в старом, уцелевшем от бомбежек ленинградском доме.

— Анна Андреевна,— между тем продолжала Ольга Федоровна, может быть стараясь прервать мою неловкость,— а Вася у нас танкист, солдат-фронтовик. И стихи пишет. Тоже солдатские, фронтовые... Ну-ка, Вася, прочти нам свое «Зарево трупов».— И снова к Анне Андреевне: — Это у него настоящее, не похожее на то, что мне нынче приходится слышать и читать.

Я прочел.

— А теперь что-нибудь новое, конечно, если есть...

Я стал читать стихотворение «К жене».

Я еще не осознавал всего необыкновения этого момента, не понимал, какой великой чести удостаиваюсь, если наспех рожденные, создаваемые на маршах, в боевых машинах и на казарменных нарах стихи читаю теперь этим двум известнейшим поэтессам. С одной из них, с хозяйкой квартиры, я встречался уже не раз, но Анну Андреевну видел только однажды в Доме писателя имени Маяковского, после ее возвращения из Средней Азии Тогда я, затерявшийся в огромном скопище народа, прибывшего на вечер встречи, поразился необыкновенным, нерусским ее обликом. На клочке бумаги я сделал быстрый карандашный рисунок. В профиль. Получилось что-то похожее на восточную особу, царственную и величественную И вот теперь, совсем неожиданно для себя, я увидел ее у Ольги Федоровны такую спокойную, значительную в длинном черном с белыми горошинами платье.

...С тех пор минуло без малого двадцать лет. Много событий прошло через мою жизнь, и все больше горьких, чем радостных. И вот по совету Ольги Федоровны я в конце концов решился обратиться к Анне Андреевне, чтобы «изваять ее портрет». Таким-то образом я и попал в квартиру 23 дома 34 по улице Ленина, где жила Анна Ахматова вместе с Ириной Николаевной Пуниной. Анна Андреевна занимала здесь маленькую полутемную комнатушку, и, видимо, это ее вполне устраивало. Лично мне так показалось, что «это ее вполне устраивало». Меня никогда не покидает чувство, что в просторных и светлых, тем более в роскошных, помещениях стихи не могут свободно и хорошо ложиться на бумагу. И при идеальном порядке на столе, и на хорошей, ровно нарезанной бумаге тоже, пожалуй, пишется труднее, чем на какой-нибудь оберточной или на случайном, подвернувшемся под руку обрывке. Но это, по всей видимости, не может относиться к такому классически строгому мастеру, каким является Ахматова. И все же думаю: у поэтов взаимозависимость творческого процесса со средой, их окружающей, такая же, как и у художников. У художников я часто замечал, что в очень хорошей мастерской, где чистота и абсолютный порядок, приличные работы редко появляются на мольберте или на станке. Аккуратность и чистота мастерской помимо воли автора переходят и на одежду, и на самую внешность художника, и на его произведение, что не всегда выгодно оттеняет последнее. Так бывает: из хаоса и навоза вырастают прекраснейшие цветы, а в стерильно чистой посуде жизнь не зарождается.

Мы сидим за низким столиком. Она по одну сторону, я на противоположной. Замечаю стопки бумаги и кое-где пирамидками сложенные папки. Видимо перехватив мой любопытствующий взгляд, Анна Андреевна чуть позже пояснит:

— Привожу в систему все свои рукописи и бумажные ела, чтобы после меня был порядок и заинтересованные лица не устраивали лишней возни вокруг всего этого. — И она свободным жестом руки обвела вокруг,— О своих земных делах лучше позаботиться самой.

Какая тихая и мудрая простота в предчувствии Вечности! Каким негромким и спокойным голосом сказано это человеком, прожившим большую, нелегкую и интереснейшую жизнь! На Востоке мудрецы и пророки вот так же несуетно и бесстрашно приемлют неотвратимое.

Я сижу напротив нее и пробую объяснить причину моего неожиданного визита.

— А для чего меня лепить?— спрашивает она.— Меня многие художники уже изображали. И двадцати шести из них я позировала: и Натану Альтману, и Тырсе, и Петрову-Водкину, и Осмеркину...

— Да, но ведь все они не скульпторы...

— И в скульптуре — тоже. Есть миниатюра Наталии Данько, и, говорят, недурная.

Когда же я сообщил Анне Андреевне о том, что мною недавно сделан ее портрет по фотографиям и по тому, как ее образ рисовался в моем воображении, она продолжила: — Ну вот и хорошо, что вы уже вылепили. И разве этого недостаточно, особенно если портрет удался? Что? Вы там сделали меня с коротко подстриженными волосами? Помилуйте, бога ради, ведь я никогда коротко не стриглась! А, впрочем, разве это так важно в портрете? Ну и пусть... Пусть хоть и с короткой стрижкой, не в ней же суть, а суть в большой духовной проникновенности художника во внутренний мир своей модели... Но это уже святое таинство искусства.

Итак, Анна Андреевна отказывалась позировать. Отказ был не в резкой и категорической форме, а смягченный какой-то доверительной и участливой интонацией, что позволило мне продолжить разговор, переведя его на нашу встречу сорок четвертого года и на недавний совет Ольги Федоровны.

— Ну как она там? Мы с нею не виделись уже года два... Оля — очень талантливый и интересный поэт, но Не нравится мне, что она так безжалостно относится к самой себе, не щадя своего здоровья. А это, в конечном счете, всегда сказывается и на творческом долголетии...

И после короткой паузы: — Так вы говорите, что в войну читали мне стихи?.. Да, да, что-то действительно припоминаю... А не хотите ли познакомиться вот с этим? — Она протянула мне свои стихи, отпечатанные мелким шрифтом на половинках машинописного листа: — Прочтите, это «Реквием».

Я взял рукопись. Но какая-то скованность парализовала меня. Всегда (вот уже многие годы замечаю за собой) в присутствии близко находящегося возле меня человека я не могу что-либо читать и даже просто сосредоточиваться на печатном слове. А здесь — стихи... И — «Реквием» Анны Ахматовой, о котором знал лишь понаслышке, но никогда не видел ни единой строки. Я смотрел на рукопись, ничего не видя, уставясь глазами в строгие колонки строф, и ничто не запечатлевалось в моем мозгу. Чувствовал я себя прескверно и глупо. Было неловко испытывать на себе ее взгляд, держать в руках ее стихи и не читать их.

— Ну как? Что скажете? — наконец после долгого обоюдного молчания спросила она.

— А что я могу сказать?— начал я в смущении.— Мне трудно говорить так вот сразу... да еще читать при вас, когда вы сидите тут рядом. Я не в силах сосредоточить внимание ни на одной строке.

— Спасибо и на этом. Спасибо за правдивое признание. А я уж подумала, что вы, как многие, начнете расточать мне комплименты и восторги. Ведь я видела ваше замешательство... Ну хорошо... А с чем еще вы пожаловали к нам?

— Не смею быть очень навязчивым, но я хотел бы попросить вас прослушать кое-что из моих «Незабытых стихов»,— Я чувствовал, что непрочная нить нашего предыдущего разговора вот-вот оборвется.

И вдруг услышал:

— Что же, прочтите, милости прошу...

Я прочитал стихи военных лет — «Роша Ландыш» и «На три портянки надвинув башмак...». Потом пере шел на более позднее, на стихи 48-го года, названные мною камерными. Эту группу стихов Анна Андреевна, к мне показалось, прослушала с особой заинтересованностью и вниманием.

Этой песне начало
У Онежских причалов.
Этой песне начало
В Карельских лесах.
Говорят...
Говорят —
Эту песню качала
Ель седая
На мягких могучих руках.


На ветру на веселом
Сосны-мачты гудели,
И лихой непогодой
Опаляло лицо.
Но мужала
И крепла
В своей колыбели
Эта песнь заключенных,
Полумертвецов.


По сугробам,
По сугробам —
Тяжек длинный путь!
Хорошо бы крышкой гроба
Придавило грудь.


Хорошо б под вой метели
В мире том, ином.
Спать под ветхою шинелью
Непробудным сном.

Может, там ряды приснятся
Розовых аллей.
Может, там зарыто счастье
Наших сыновей.


Нам, клейменым и проклятым,
Легче разгадать
Жизни мрачные объятья,
Смерти благодать.


Мы сюда пришли из южных,
Из далеких мест.
И несем сквозь вихорь вьюжный
Свой тяжелый крест.


По сугробам,
По сугробам —
Тяжек длинный путь!
Хорошо бы крышкой гроба
Придавило грудь.

Когда я закончил чтение, Анна Андреевна поинтересовалась:

— А вы эти стихи где-нибудь печатали?

— Нет...

— Почему?

На этот вопрос я не мог ничего ответить и, даже несколько стушевавшись, неопределенно передернул плечами.

— Ну да, конечно... Эти стихи как раз из разряда тех для которых еще не приспело время... Н-да...

Наступило неловкое для меня молчание. Я не знал, как продолжить разговор. И вдруг неожиданно:

— А знаете, сегодня очень знаменательный и счастливый день.

— Отчего же он «счастливый»?

— В этот день умер Иосиф Сталин. Ведь сегодня пятое марта и ровно десять лет, как его не стало...

Что-то произошло такое, что разрушило преграду в отношениях. Она по-прежнему была приветлива, но, когда я вновь напомнил ей о главной цели моего посещения, ответила:

— Что же с вами поделаешь? Раз для вас это очень важно, то нужно будет помочь. Кстати, вы как работаете?

— Говорят, что с натуры я работаю быстро. Думаю, что сеанса три-четыре будет достаточно, а это составит девять — двенадцать часов.

— Хорошо, дело само покажет. Только я послезавтра уезжаю в Комарово, в Дом творчества. Как, сумеете ли вы там работать?

Я поблагодарил Анну Андреевну, сказав, что согласен на любые условия. Ведь не от них же зависит качество произведения. Главное — внутренняя заряженность на творчество.

Через несколько дней, предварительно перевезя в Комарово глину, станок и щит с каркасом, я шагал от электрички в сторону Финского залива, к Дому творчества писателей. Ярко светило солнце, искрился снег, слепя глаза, а сосны вздымали в синюю высь оранжево-золотистые тела, венчаемые темно-зелеными шапками, отороченными белым. Настроение было радостно-приподнятое. В природе чувствовалось приближение весны. В это время года впервые выбрался за пределы города, и новизна, и хрустящая чистота комаровской земли наполнили меня завистью к ее обитателям: люди живут, трудятся и отдыхает в таком благолепии! Перед взором столько красоты и простора, напоенного запахами хвои, снега и легкого дымка из печных труб.

В Доме творчества Анна Андреевна занимала отдельную просторную комнату. При ней неотлучно находились или Ирина Николаевна, или ее дочь Аннушка — студентка Института имени И. Е. Репина — девушка с тонким и гибким телом, высокой и сильной шеей, на которой ладно держалась аккуратная головка. Почему-то многие считают Аннушку внучкой Анны Ахматовой. Это не так. Аннушка — внучка Николая Николаевича Лунина, доктора искусствоведения, профессора и заведующего кафедрой Академии художеств, крупнейшего знатока западноевропейского искусства, трагически погибшего в 1953 году в лагере под Воркутой.

...Чтобы не выпачкать чисто вымытые деревянные полы комнаты, я выстлал их вокруг станка газетами. И собственно, после этого приступил к работе над портретом Анны Андреевны, усевшейся чуть-чуть в стороне в кресло с высокой спинкой.

Обычно привыкший во время сеансов разговаривать с натурой, на этот раз я работал почти молча: так действовала на меня строгая величавость, исходившая от всего облика поэта. (Я упрямо возвращаюсь к слову «поэт» вместо «поэтесса», ибо ни Анна Андреевна, ни Ольга Федоровна, влюбленно почитавшая свою старшую сестру по поэтическому цеху, не любили этого дамски-солонного сюсюкающего слова: «поэтесса».)

Не буду здесь описывать процесс работы над портретом. Этого сам художник, ежели он увлечен своим делом, не замечает. Только сладкая усталость, если работа завязалась и, как говорят профессионалы, уже «пошла», приходит к нему к концу первого сеанса.

Внимательно всматриваясь в натуру, я иногда отвлекался на детали, ничего общего не имеющие с пластикой. Мое внимание постоянно отвлекали мягко-голубые пряди ее волос. «Что это? Неужто и здесь сказывается порода человека?» — наивно удивлялся я, вовсе не думая о средствах косметики, используемых некоторыми немолодыми женщинами, волосы которых уже тронул холодный иней времени. И, словно подслушав мои мысли, Анна Андреевна поправляя прическу, произнесла:

— Ах, эти голубые змеи...

На втором сеансе, когда уже в основном обозначился характер модели, Анна Андреевна мне заметила:

— А для чего вы лепите холку? И неужели она такая огромная?

— Это, Анна Андреевна, все устранится по ходу работы а сейчас мне нужно для того, чтобы не потерять обозначившийся характер,— пробовал я слукавить, втайне надеясь сохранить и эту, примечательную в ее возрасте, деталь.

Но через некоторое время она повторила:

— Так неужто так-таки и необходима эта холка? Я надеюсь, что модель вполне заслуживает того, чтобы художник не на всех деталях заострял внимание.

Тут уж я ничего не мог возразить. И в самом деле: модель настолько значительна и благородна, искушена во взглядах на искусство по самой высокой пробе, является эталоном простоты и чеканной строгости форм прекрасного... словом, из-за величайшего уважения к необыкновенной модели я тут же решился убрать солидное жировое образование в области седьмого шейного позвонка, называемого в народе «холкой». Лучше ли, хуже ли стал после этой «операции» портрет, я еще судить не мог, но подсознательно чувствовал, что так сделать нужно. И наверное, поступил правильно.

Как же далее работался портрет? А вот это уже словами трудно объяснить. Не весь процесс творчества поддается разъятию на составные части и раскладыванию этих частей по полочкам.

Собственно, скульптура и не создается частями, а художник все время должен держать себя в узде и не упускать из вида общий пластический и композиционный строй создаваемого произведения. На всем протяжении Работы над ним необходимо идти от общего к частному и вновь возвращаться от частного к общему. Так и сейчас, Работая над портретом, стараясь сохранять его общий строй, я время от времени переходил к некоторым конкретным деталям. Вот, к примеру, шея. Это уже давно не та шея, которую изобразил на своем великолепном полотне 1914 года Натан Альтман. Погрузнела с тех пор Анна Андреевна, и шея будто бы укоротилась из-за прибавившегося подбородка и покатых, не по-альтмановски заостренных, плеч.

Анна Андреевна, все время наблюдавшая за рождением в глине своего образа, заметила:

— В дни молодости я была совсем не такой, как у вас на портрете. Я была чрезвычайно худа. Худа настолько что в мою околоключичную ямку вливали полный бокал шампанского. А Осип Мандельштам не уставал повторять мне жестокий комплимент: «Ваша шея создана для гильотины».

Любила Анна Андреевна вспоминать о Царском Селе, куда родители привезли ее годовалым ребенком, где она жила в молодости и где стала поэтом. Царское Село, с 1918 года переименованное в Детское Село, а в 1937 году в город Пушкин, Анна Андреевна при мне ни разу не удостаивала третьим, последним наименованием. Боготворя Александра Сергеевича Пушкина, она считала святотатством неоднократное переименование места, где провел свои лицейские годы и творчески мужал великий национальный поэт. «Я поеду в Детское Село...» Равнозвучно ли это сочетанию: «Я поеду в Пушкин»? Или: «Царскосельский Лицей, в котором учился Пушкин, находится в городе Пушкине». Абсурдно до смешного!

— Мой отец, Андрей Антонович Горенко,— вспоминала Анна Андреевна,— был отставным инженер-механиком флота, и в раннем моем детстве мы жили в Одессе. Потом, когда из Одессы переехали на север, в Царское Село, он работал инженером-железнодорожником. Так вот, видите ли, мой отец не хотел, чтобы я была писательница. И когда я все же начала печататься, он заявил: «Писателей всегда ругают. Я не хочу, чтобы ты под своими стихами подписывалась моим именем». Отец оказался провидцем, не правда ли? Тогда я выполнила его желание и взяла себе псевдоним — Ахматова. А почему именно Ахматова? Так это по имени моего пращура Ахмата...

И, немного помолчав, в раздумье закончила: — Предки мои были князьями в Золотой Орде...

Вспомнили 1946 год, злополучное и нелепое ее исключение из Союза писателей. Я поинтересовался: как она снова обрела членство Союза?

— Нет, я не подавала заявление о приеме. Меня восстановили без заявления. А вот Михаилу Зощенко пришлось заново вступать в ряды писателей.

О группе молодых поэтов, громко заявивших о себе к этому времени и совсем недавно подвергшихся официальному разносу, Анна Андреевна промолвила вскользь:

— Эти молодые поэты — талантливые люди, но очень назойливо стремятся к известности. Если бы не их нашумевшая не ко времени «слава», то уже были бы изданы Гумилев, Бунин, Клюев и другие давно не издававшиеся крупнейшие русские поэты. А теперь когда еще настанет их час, благоприятное для них время?..

Сеансы работы над портретом неоднократно прерывались: Анну Андреевну иногда на финских санях отвозили на ее дачу — небольшой, аккуратно срубленный дом, предоставленный ей пожизненно Литфондом Союза писателей. Эта дача находилась довольно далеко от Дома творчества, и посещать ее пешком Анне Андреевне было не под силу — не те годы, и здоровье не то. Эту литфондовскую дачу, стоящую среди негусто разбросанных по усадьбе многолетних сосен, Анна Андреевна называла просто: «Будка». И это слово в ее произношении негромким грудным голосом звучало немного шаловливо и мило Свою «Будку» она, видимо, очень любила и, обращаясь к Аннушке, вопрошала:

— Ну как там «Будка»? Не сгорела еще?

Мартовской зимой шестьдесят третьего года мне не довелось побывать в этой «Будке», но поздним летом как-то заглянул к ее обитателям и был угощен свежим супом, приготовленным из собранных Аннушкой грибов.

— А не пора ли нам, голубчик, заканчивать портрет?— сказала Анна Андреевна на исходе четвертого сеанса.— Портрет мне нравится и очень похож. Чего же еще?.. Пора кончать... Только вот его, убеждена, не возьмут ни на одну выставку.

— Почему же?

— Причину всегда найдут. Разве это вам не знакомо?..

Когда портрет Анны Ахматовой, переведенный мною в мрамор, был принят на выставку Ленинградских художников и осенью 1964 года экспонировался в залах Русского музея, я позвонил ей по телефону, сообщив об этом, и добавил, что экспозиционной комиссией портрет поставлен в ярко освещенном зале при «слепом», невыгодном для скульптуры, особенно мраморной, освещении и что о нем уже ходят разные мнения и разговоры.

— А вы-то сами довольны этой работой? Довольны? Так не обращайте внимания на чьи-то разговоры. Творите, чтобы ваша совесть была чиста. Будьте самим себе строгим судьей.

Это были последние слова, которые я слышал от Анны Андреевны.

Статьи о литературе

2015-04-07
Этот документ достаточно стар: ему около шестидесяти лет. Он небольшого формата, чуть побольше почтовой открытки; он пожелтел от времени, ветшает и выцветает с каждым годом. Но я бережно храню его между двумя листами чистой бумаги в папке, где помещаются наиболее ценные для меня документы.
2015-08-27
С середины лета 1914 года, когда война только началась и казалось, что она скоро кончится, Марина Цветаева, счастливая, с мужем и маланькой дочерью Ариадной стала жить в Борисоглебском переулке — в доме №6, квартира 3 — возле не существующей теперь Собачьей площадки и Поварской улицы (нынешней улицы Воровского).
2015-07-15
Заметный поворот в сторону вымысла в теме любви начинается с семнадцатой главы пятой книги. В поисках новой обстановки, пытаясь сбежать от гнетущей несправедливости своего положения, несходства характеров, разрушающего любовь, Арсеньев отправляется в поиски прибежища для больной души.